Но имела ли место внутри деревни эта «классовая борьба» вообще? Автору статьи с большим трудом удалось отыскать лишь четыре факта, подтверждающие, по его мнению что именно богатые крестьяне «преимущественно срывали продовольственную политику Конвента». В одном из этих примеров речь идет о «крестьянине-богатее» Брюньоне, который, не желая в принудительном порядке поставлять хлеб на рынок по цене «максимума», распродал его по ещё более низкой цене своим односельчанам[120]. Иначе говоря, в восприятии Брюньона линия противостояния в вопросе о реквизициях проходила за пределами деревенского мира. «Чужие», «враги», посягавшие на его хлеб, находились вне деревни. Принципиальное значение для него имел не вопрос прибыли, а неприятие внешнего принуждения: лучше продать зерно в убыток, но «своим», чем подчиниться насилию «чужих». Разумеется, это лишь единичный пример, на основе которого нельзя делать далеко идущие обобщения. Однако и наш автор вынужден признать, что в противодействии реквизициям деревенский мир выступал как одно целое: «Трудно выделить степень активности сельской буржуазии в тех довольно многочисленных случаях, когда целая деревня оказывала активное сопротивление реквизициям»[121].
И даже тот единственный из приведенных Н. М. Лукиным пример, когда «кулаки» оказали вооруженное сопротивление властям, попытавшимся проверить их запасы зерна, не слишком вписывается в логику «классовой борьбы». В бою против национальных гвардейцев ферму семейства Шаперон, наряду с хозяевами, защищала и их работница[122], то есть, по классификации Н. М. Лукина, представительница «сельского пролетариата». И подобный «единый фронт» разных категорий сельских жителей отнюдь не исключительный случай.«…Очень часто сопротивление реквизициям, исходившее от зажиточной верхушки деревни, находило поддержку не только у крестьян-середняков, но и у деревенской бедноты, покупавшей хлеб у своих зажиточных соседей, а потому относившейся враждебно ко всякому вывозу хлеба из пределов коммуны. В этих случаях властям дистрикта и депутатам в миссиях приходилось иметь дело с единым контрреволюционным фронтом всего сельского населения»[123].
Даже если судить только по собранным Н. М. Лукиным данным, складывается впечатление, что узы солидарности внутри деревенского мира были намного сильнее противоречий между составлявшими его категориями сельского населения. И даже попытка властей внести в него раскол путем поощрения доносительства на нарушителей «максимума», похоже, не имела успеха. Во всяком случае, сам автор статьи, хотя и предполагает, что, «по-видимому, система доносов действительно была распространена довольно широко»[124], находит лишь два примера правдивых доносов и один — ложного. Впрочем, чуть ниже он отмечает: «…Часто бедняк, вынужденный покупать у соседа хлеб выше таксы, являлся соучастником нарушения закона, а потому не был расположен выступать в роли доносчика»[125].
Содержащийся в статьях Н. М. Лукина обильный фактический материал не дает никаких оснований предполагать, что малоимущие слои сельского населения в силу каких-либо специфических, групповых («классовых») интересов могли бы противопоставить себя деревенскому миру в целом. Такие интересы у них, конечно, были. Автор приводит немало примеров того, что сельскохозяйственные рабочие, не имевшие своей запашки, зачастую сталкивались с отказом соседей продавать им хлеб по цене «максимума». Однако не будем забывать, что и сами рабочие брали за свой труд оплату выше «максимума». И сельские муниципалитеты, «где наблюдалось засилье зажиточного и среднего крестьянства», точно так же покрывали нарушения «максимума» заработной платы, как и «максимума» цен на хлеб. Это были внутренние противоречия достаточно закрытого мира деревни, решавшиеся им самим.