Выбрать главу

Впрочем, деля единый образ Революции на две равноправные и независимые друг от друга части — «хороший» идеал и «плохая» реальность, декабристы, однако, ни в коей мере не абстрагировались от последней и сознательно ставили себе целью не допустить повторения в российских условиях «ужасных происшествий, бывших во Франции во время революции»[11]. Они были далеки от того, чтобы отождествлять себя с деятелями Французской революции, которые вольно или невольно формировали эту «неприемлемую» реальность и несли за неё ответственность.

В восприятии следующего поколения оппозиционно настроенной интеллигенции — разночинцев 40-х годов XIX в. — идеальный образ Французской революции приобрел уже доминирующее значение, постепенно оттеснив на второй план свой реальный прототип. Борясь против окружавшей их социальной действительности исключительно словом, участники оппозиционных кружков, в отличие от декабристов, не имели оснований в ближайшем будущем ожидать — с надеждой или с опаской — повторения революционных событий на русской почве. Соответственно, во Французской революции они видели лишь абстрактный принцип, символ отрицания, ниспровержения. «Отрицание — мой бог, — писал В. Г. Белинский другу в 1841 г. — В истории мои герои — разрушители старого — Лютер, Вольтер, энциклопедисты, террористы, Байрон…»[12] Такое же восхищение «террористами» — Робеспьером и Сен-Жюстом — было присуще и большинству окружавших Белинского людей (И. И. Панаеву, В. П. Боткину, А. И. Герцену и др.). Оппоненты же их — те, кто не разделял подобной апологии якобинцев (например Т. Н. Грановский), восторгались другими революционными республиканцами — жирондистами.

Упоминание о «боге» в процитированной выше фразе Белинского, на мой взгляд, немного больше, чем просто метафора. Поклонение Французской революции, воплощавшей в себе принцип отрицания старого, действительно, приобрело в этой среде характер своеобразного культа, о чем А. И. Герцен позднее писал: «Культ французской революции — это первая религия молодого русского человека; кто из нас в тайне не хранил портреты Робеспьера или Дантона»[13].

Во многом этот культ Революции был обусловлен тем, что сведения о ней русская интеллигенция черпала преимущественно из работ французских либеральных и социалистических историков эпохи Реставрации и Июльской монархии. Именно они в силу определенной идеологической и политической конъюнктуры, существовавшей тогда во Франции, заложили основу той идеализированной интерпретации революционных событий XVIII в., которая в XX столетии, с легкой руки английского историка А. Коббена, получит название «мифа о Французской революции»[14]. Однако вопросом о научной обоснованности предложенной ими интерпретации русская интеллигенция не задавалась. Во-первых, своих историков Французской революции, способных вынести на сей счет профессиональное суждение, в России ещё не было, а во-вторых, гораздо более важное значение имела идеологическая позиция автора той или иной исторической работы, его принадлежность к «передовому» лагерю. Характерен в данной связи следующий «аргумент», выдвинутый Боткиным против Грановского: «Мнение его о Робеспьере и жирондистах совершенно противоположно мнениям всех лучших умов во Франции и Леру в особенности»[15].

Участники радикальных кружков 40-х годов не только восхищались французскими революционерами, но и прямо отождествляли себя с ними, разделившись в споре о Революции на «якобинцев» и «жирондистов». В том мире идей, мире слов, куда они уходили от неприемлемой для себя реальности и где, собственно, протекало их подлинное существование, идеальная Французская революция вновь и вновь переживалась ими как вечное настоящее.

Разумеется, из этого отнюдь не следовало, что в реальной жизни эти русские интеллигенты готовы были так же лить чужую кровь, как восхищавшие их герои. Те из участников кружков 40-х, кто дожил до рубежа 50–60-х годов, когда возникла реальная угроза того, что революция из мира абстракций вот-вот спустится на землю, осудили призывы к насилию, «к топору», выдвигавшиеся наиболее радикальными представителями нового поколения оппозиционной интеллигенции[16].

В исторической литературе не раз рассматривался вопрос об оценках опыта Французской революции различными направлениями революционного народничества 60–70-х годов XIX в.[17] Реже затрагивалась тема восприятия её широкими слоями интеллигенции, напрямую не связанными с революционным подпольем, но в той или иной степени проникшимися оппозиционными настроениями, смутным желанием перемен. А между тем, именно среди этих людей, которым не приходилось соотносить собственную практическую деятельность с опытом революционеров XVIII в., мифологизированный образ Французской революции получил самое широкое распространение. Отношение к ней стало своего рода кодом, по которому члены этой социальной группы — «современно-образованные», «передовые» люди — узнавали друг друга. Вот как позднее вспоминал об этом профессор физики Московского университета Н. А. Любимов:

вернуться

11

Восстание декабристов. М., Л., 1927. Т. 4. С. 90.

вернуться

12

Белинский В. Г. Собрание сочинений. М., 1982. Т. 9. С. 483.

вернуться

13

Герцен А. И. Au citoyen rédacteur de l'«Homme» // Герцен А. И. Собр. соч. М., 1963. Т. 30. Кн. 2. С. 502 (оригинал по-французски).

вернуться

14

См.: Cobban A. The Myth of the French Revolution (1954) // Cobban A. Aspects of the French Revolution. L., 1968.

вернуться

15

Цит. по: Белинский В. Г. Письма: В 3 т. СПб., 1914. Т. 2. С. 424. П. Леру (1797–1871) — сенсимонист, чьи работы пользовались большой популярностью в русских радикальных кружках 40-х годов XIX в.

вернуться

16

Подробнее см.: Кондратьева Т. Большевики-якобинцы и призрак термидора. М., 1993. С. 30–34.

вернуться

17

См., например: Там же. С. 34–37; Плимак Е. Г., Хорос В. Г. Указ. соч. С. 245–249.