Под какой шляпой или под каким ночным колпаком наших двадцати пяти миллионов возникла впервые эта плодотворная мысль (ибо в чьей-нибудь голове она должна же была возникнуть), никто не может теперь установить. Крайне простая идея, но близкая всему миру, живая, своевременная и выросшая, до настоящего величия или нет, но во всяком случае до неизмеримых размеров. Если нация находится в таком состоянии, что на нее может воздействовать простой фланговый, то чего не сделает вовремя произнесенное слово, своевременный поступок? И мысль эта вырастет действительно, подобно бобу мальчика в сказке, в одну ночь до самого неба, и под ним будет достаточно места для жилья и приключений. К несчастью, это все-таки не более как боб (ибо долговечные дубы растут не так), и на следующую ночь он уже может лежать поваленный и втоптанный в грязь. Но заметим по крайней мере, как естественна эта склонность к союзам у возбужденной нации, имеющей веру. Шотландцы, веровавшие в праведное небо над их головами и в Евангелие правда, совершенно отличное от евангелия Жан Жака, - в крайней нужде запечатлели клятвой торжественный союз и договор, как братья, которые обнимаются и со слабой надеждой смотрят на небо перед близкой битвой; они заставили весь остров присоединиться к этой клятве, и даже, по их древнесаксонскому, еврейско-пресвитерианскому обычаю, более или менее сдержать ее, потому что клятва эта была, как большей частью при таких союзах, услышана небом и признана им. Если присмотреться внимательнее, то она не умерла до сих пор и даже не близка к смерти. У французов, с их галло-языческой возбудимостью и горячностью, есть, как мы видели, в некотором роде действительная вера; они терпят притеснения, хотя и преисполнены надежд; народный торжественный союз и договор возможны и во Франции, но при сколь различных обстоятельствах и со сколь различными развитием и результатом!
Отметим также незначительное начало, первую искру мощного фейерверка; ведь если нельзя определить голову, из которой она вылетела, то можно определить округ, откуда это произошло. 29-го числа минувшего ноября национальные гвардейцы из ближайших и дальних мест, с военной музыкой и в сопровождении муниципальных властей в трехцветных шарфах, тысячами направлялись вдоль Роны к маленькому городку Этуаль. Здесь после церемониальных маршей и маневров, трубных звуков, ружейных залпов и прочих выдумок патриотического гения они приняли присягу и обет стоять друг за Друга под защитой короля и закона и, в частности, поддерживать свободную продажу всех сельскохозяйственных продуктов, пока таковые имеются, несмотря на грабителей и ростовщиков. Такова была цель собрания в Этуале в конце теплого ноября 1789 года.
Но если уж простой смотр, сопровождаемый обедом, балом и связанными с ними обычными развлечениями, интересует счастливый провинциальный городок и возбуждает зависть окружающих городов, то насколько больше внимания возбудит следующее! Через две недели более обширный Монтелимар, почти стыдясь за себя, сделает то же самое, и еще лучше. На монтелимарской равнине, или, что не менее благозвучно, под стенами Монтелимара, происходит 13 декабря новое сборище с заклинаниями: шесть тысяч человек произносят клятву с тремя замечательными поправками, принятыми единогласно. Первая - что граждане Монтелимара должны вступить в союз с объединившимися гражданами Этуаля. Вторая - что, не упоминая специально о продаже хлеба, "они клянутся перед лицом Бога и Отечества" с гораздо большей горячностью и сознательностью повиноваться всем постановлениям Национального собрания и заставлять других повиноваться им "до самой смерти" (jusque 'a la mort). Третья, и самая важная, - что официальное донесение обо всем этом должно быть торжественно препровождено в Национальное собрание Лафайету и "восстановителю французской свободы", дабы они извлекли из этого какое могут утешение. Таким образом более обширный Монтелимар отстаивает свою революционную значимость и удерживает свое место на муниципальной лестнице.
Итак, с наступлением Нового года сигнал подан; неужели Национальное собрание и торжественное донесение ему не сыграют по крайней мере роли национального телеграфа? Зерно брошено и должно циркулировать по всем дорогам и водам Роны, по всей юго-восточной области, где монсеньера д'Артуа, если бы он вздумал возвратиться из Турина, ожидает горячий прием. Любая французская провинция, страдающая от недостатка хлеба, от мятежных парламентов, от заговорщиков против конституции, монархических клубов или от иных патриотических бедствий, может последовать данному примеру или даже действовать лучше, особенно теперь, когда февральские клятвы всколыхнули их всех! От Бретани до Бургундии, почти на всех равнинах Франции, почти под всеми городскими стенами трубят трубы, развеваются знамена, происходят конституционные маневры; под весенним небом природа одевается зеленым цветом надежды, хотя яркое солнце и затемняется тучами с востока, подобно тому как патриотизм, хотя и с трудом, побеждает аристократию и недостаток хлеба! И вот наши сверкающие фаланги под предводительством муниципалов в трехцветных шарфах маршируют и поворачиваются под трубные звуки "Ca ira!" и барабанную дробь; или останавливаются, подняв правую руку, в то время как артиллерийские залпы подражают громам Юпитера и все Отечество, а метафорически и вся Вселенная смотрят на них. Храбрые мужчины в праздничных одеждах и разряженные женщины, из которых большинство имеет возлюбленных в рядах этого войска, клянутся вечным небом и зеленеющей кормилицей-землей, что Франция свободна!
Чудные дни, когда люди (как это ни странно) действительно соединяются в согласии и дружелюбии, и человек, хотя бы только раз на протяжении долгих веков раздоров, поистине на минуту становится братом человеку! А затем следуют депутации к Национальному собранию с высокопарными пространными речами, к Лафайету и "восстановителю" и очень часто к матери патриотизма[44], заседающей на дубовых скамьях в зале якобинцев! Во всех ушах разговоры о федерации. Всплывают имена новых патриотов, которые однажды станут хорошо известными: Буайе-Фонфред, красноречивый обвинитель мятежного парламента Бордо, Макс Инар, красноречивый репортер Драгиньянской федерации, красноречивая пара ораторов из противоположных концов Франции, но которые тем не менее встретятся. Все шире распространяется пламя федераций, все шире и все ярче. Так, собратья из Бретани и Анжу говорят о братстве всех истинных французов и даже призывают "гибель и смерть" на голову всякого ренегата. Более того, если в Национальном собрании они с грустью указывают на marc d'argent (ценз), делающий стольких граждан пассивными, то в Якобинском клубе они спрашивают, будучи сами отныне "не бретонцами и не анжуйцами, а только французами", почему вся Франция не составит один союз и не поклянется во всеобщем братстве, раз и навсегда. Весьма дельная мысль, возникающая в конце марта. Патриоты не могут не ухватиться за нее и повторяют и разносят ее во все стороны до тех пор, пока она не становится известна всем; но в таком случае муниципальным советникам следовало бы обсудить ее самим. Образование некой всеобщей федерации, по-видимому, неизбежно; где? - понятно само собой: в Париже; остается установить, когда и как. И на это тоже ответит всесозидающее время и даже уже отвечает. Ибо по мере распространения дело объединения совершенствуется, и патриотический гений прибавляет к нему один вклад за другим. Так, в Лионе в конце мая мы видим пятьдесят или, как иные говорят, шестьдесят тысяч человек, собравшихся для организации федерации, причем присутствует не поддающаяся исчислению толпа сочувствующих. И так от зари до сумерек. С пяти часов ясного росистого утра наши лионские гвардейцы начали стекаться, сверкая амуницией, к набережной Роны, сопровождаемые взмахами шляп и женских носовых платков, ликующими голосами двухсот тысяч патриотов - прекрасных и мужественных сердец. Отсюда все направились к Полю федерации. Но что это за царственная фигура, которая, не желая возбуждать внимания, все же выделяется из всех я появляется одной из первых с эскортом близких друзей и в сопровождении патриотического издателя Шампанье? Энтузиазмом горят эти темные глаза, строгое лицо Минервы отражает достоинство и серьезную радость; там, где все радуются, больше всего радуется она. Это жена Ролана де ла Платьера. Муж ее - строгий пожилой господин, королевский инспектор лионских мануфактур, а теперь, по народному выбору, самый добросовестный из членов Лионского муниципалитета; человек, приобретший многое, если только достоинства и способности могут приобретаться, а главное, заполучивший в жены дочь парижского гравера Флипона. Отметь, читатель, эту царственную горожанку: ее красота и грация амазонки радуют глаз, но еще больше душу. Не сознающая своих достоинств, своего величия (как всегда бывает с истинным величием), своей кристальной чистоты, она искренна и естественна в век искусственности, притворства и обмана. В своем спокойном совершенстве, в своей спокойной непобедимости она - если хотите знать благороднейшая из французских женщин своего времени, и мы еще увидимся с нею. Но насколько она была счастливее, когда ее еще не знали и даже она сама не знала себя! Сейчас она смотрит, не подозревая ничего, на развертывающееся перед ней грандиозное зрелище и думает, что начинают сбываться ее юношеские грезы.