— Хорошо бы все это забыть, не так ли? — произнес он вслух.
— О чем вы? Что вам подать?
Он не ответил. Он уже не узнавал ни Сесиль, ни Мадлен. Они огорченно переглянулись, покачивая головой.
— Опять поднялась температура.
— Он слишком много с тобой говорил.
— Да ты что! Он и не говорил совсем! Это мы с тобой говорили!
— Вот что его утомило.
Мадлен наклонилась к раненому. Он увидел совсем рядом со своей щекой другую — нежно розовую, пахнущую клубникой. И поцеловал ее! Она распрямилась, покраснев, смеясь, поправляя выбившуюся прядь.
— Ладно, ладно, а то вы меня напугали… Не так-то вы и больны.
Он лежал и думал: «Кто же она, эта девушка?» Он поцеловал ее — будто поднес к губам стакан холодной воды. Его жгло огнем: горло, язык, нёбо, казалось, сейчас растрескаются от палящей жажды. Прохлада нежной кожи утолила ее. Но в голове ощущалась стеклянная прозрачность, какой награждает томительный жар и бессонница. Он позабыл имена этих девушек и свое собственное тоже. Не мог совершить усилие и понять, что он делает, как оказался в неведомом ему месте. Все усилия были болезненны, изнурительны. Зато в сияющей пустоте его душа, безмятежная и легкая, парила, как птица на крыльях ветра, была свободна, как рыба в своей стихии. Он уже не был Жаном-Мари Мишо, но кем-то другим — безымянным солдатом, его победили, но он не сдался, ранили, но он не умер, лишили счастья, но он не потерял надежды. «Придется все-таки как-то выпутываться… Нужно выбраться из кровавой грязи, которая засасывает… Он рухнул в нее, но не останется там лежать, иначе — гибель. Так ведь? Дурацкая гибель. Нужно цепляться… цепляться… цепляться», — шептал он и очнулся; он лежал на большой кровати, вцепившись в валик, и широко открытыми глазами вглядывался в ночь. Она мерцала лунным светом — луна была полной, — дышала благословенной прохладой после душного знойного дня, благоухала, и крестьянский дом вопреки своему обыкновению открыл ей все окна и двери, чтобы она могла освежить и утешить раненого.
Кюре Перикан вновь шагал во главе своих подопечных, а те, волоча ноги по дорожной пыли, с одеялами и ранцами на спине, тащились за ним следом; аббат решил, что надежнее будет отойти подальше от опасных берегов Луары, идти в обход, проселком и лесом, но и под прикрытием деревьев обнаружил солдат и подумал, что очень скоро самолеты засекут их, и, стало быть, в гуще леса опасности ничуть не меньше, чем на реке. Он увел мальчишек с шоссе, и теперь они брели по каменистой дороге, почти что тропе, надеясь отыскать какой-нибудь кров, — в оверньских горах, доверясь инстинкту, он выводил так ребят-лыжников к хижине сквозь туман или снежную бурю. Но сейчас стояло лето, и июньское солнышко возбуждающе подействовало на ребят. До этого тихие и послушные, даже излишне послушные, они вдруг принялись толкаться, болтать, кричать; кюре Перикана удивляли взрывы хохота у него за спиной и приглушенные обрывки песенок. Он прислушался и разобрал скандируемый полушепотом непристойный припев. Аббат предложил спеть хором походный марш. И запел сам, отчетливо выпевая слова, но ни один голос его не поддержал. Через несколько минут замолчали все. Аббат тоже шагал, молча размышляя, пытаясь понять, что почувствовали эти несчастливые подростки, внезапно очутившись на свободе, — какие тайные желания в них проснулись? Какие мечты?
Один из младших неожиданно остановился. «Ящерицы! Ящерицы! Смотрите!» — закричал он. Возле двух камней, лежащих посредине дороги, мелькали на солнцепеке, исчезая и появляясь, подвижные хвостики, высовывались плоские головы, и когда эти головы настороженно, испуганно поднимались, то морщинистая кожа на шее пульсировала, быстро подрагивая. Мальчишки смотрели на ящериц как завороженные. Кое-кто даже встал на коленки. Кюре подождал несколько минут, потом дал команду двигаться дальше. Ребята покорно поднялись, но, уходя, каждый поторопился швырнуть подобранный и зажатый в руке камень — метко, ловко, — и две самые большие, красивые иссиня-серые ящерицы, остались лежать неподвижно.
— Зачем же вы так? — опечаленно воскликнул кюре.
Никто ему не ответил.
— Зачем?! Вы же понимаете, что поступили дурно!
— Ящерицы — те же змеи, они кусаются, — отозвался мальчик с тонким носом, бледным и недобрым лицом.
— Что за чушь! Ящерицы — совершенно безобидные существа!
— А мы, господин кюре, не знали, — сообщил тот же парень насмешливым тоном, но с притворно простодушным видом, который никак не мог ввести в заблуждение наставника.
Однако аббат тут же сообразил, что сейчас не время и не место для разбирательств, он одобрительно кивнул головой, словно был доволен ответом, и прибавил:
— Теперь будете знать.
Он свистнул в свисток, дав команду построиться. До этого ребята брели, как хотели, но в эту минуту кюре вдруг показалось, что кто-нибудь из ребят может вдруг взять да и убежать. Послушались его бездумно, беспрекословно, судя по всему, привыкнув строиться и замолкать по свистку. От их покорности у Филиппа почему-то сжалось сердце. Он оглядел ряды воспитанников: потухшие глаза, помрачневшие лица — замкнутые, будто запертый на сто запоров дом. Душа спряталась, затаилась или омертвела.
— Нам нужно спешить, если мы хотим найти пристанище для ночевки, — сказал он. — Как только мы будем знать, где ночуем, то после ужина, а вы все очень скоро проголодаетесь, мы разведем костер, и вы будете гулять, сколько захотите.
Он пошел рядом с ними, стал рассказывать о своих мальчишках в Оверни, о лыжах, о соревнованиях в горах, пытаясь заинтересовать их, сблизиться с ними. Тщетные усилия. Казалось, они его даже не слышат. Он вдруг понял, что ни ободрением, ни руганью, ни поучениями ему не достучаться до закрытых, замурованных, глухих, немотствующих душ.
«Если бы я мог остаться с ними подольше», — подумал он. Но знал про себя, что не хочет этого. Ему хотелось одного: избавиться от этих ребят как можно скорее. От ответственности, от них самих и той тяжести, какую он чувствовал в их присутствии. До сих пор ему было не трудно следовать закону любви — «по великой милости Господней», — смиренно считал он, но сейчас он не находил в себе любви, и, значит, «в первый раз в жизни мне придется совершить похвальное усилие, принудить себя к жертвенности. Как же я слаб!» Он подозвал к себе одного из младших мальчиков, тот всю дорогу шел последним и отставал.
— Ты устал? Или жмут ботинки?
Он не ошибся: ботинки были тесны, идти было больно. Филипп взял мальчугана за руку, желая помочь ему идти. Тот шел, сгорбившись, опустив плечи. Кюре легонько нажал ему на шею большим и указательным пальцем — мол, выпрямись, расправься. Тонкая шея не дернулась, высвобождаясь. Напротив, глядя прямо перед собой, с бесстрастным выражением лица, мальчик прижался к мужской руке, и это прикосновение, неожиданная, двусмысленная ласка, а точнее, ожидание ласки заставило наставника покраснеть. Он взял мальчика за подбородок, собираясь посмотреть ему в глаза, но тот опустил веки, их взгляды не встретились.
Кюре оставил мальчика и прибавил шагу, стараясь собраться, сосредоточиться и сотворить про себя молитву, не совсем обычную, особенную. Так он поступал всегда в минуты уныния. Молясь, он обходился даже без свойственных человеческому языку слов, погружаясь в некое неизреченное созерцание, и выходил из него умиротворенный, омытый радостью. Но ни радость, ни умиротворение не снисходили на него сегодня. Даже сострадание, какое он испытывал к несчастным, было отравлено чувством тревоги и горечи. Он не сомневался: эти жалкие существа не ведали благодати: Его, Христовой, благодати. Как бы ему хотелось, чтобы она снизошла на них, чтобы иссохшие сердца открылись любви и вере. Достаточно было одного вздоха Распятого или взмаха ангельского крыла, чтобы свершилось чудо. Но разве его, Филиппа Перикана, не избрал Господь для того, чтобы умягчать сердца и приуготовлять их к принятию Божьей благодати? Филипп страдал, не находя сейчас в себе сил на это.
Кюре Перикан был избавлен от сомнений, от минут оскудения веры, погружающих в сумрак тех верующих, которые не то чтобы предались душой князьям мира сего, но словно бы остановились на полпути между Богом и дьяволом. Его испытывали другим: священным нетерпением, желанием немедленно освобождать от греха души, поспешностью, с какой он, отвоевав одно сердце для Господа, искал новых битв, всегда оставаясь неудовлетворенным и недовольным собой. Этого недостаточно, Иисусе, этого слишком мало! Да, неверующий старец исповедался в свой последний час, грешница раскаялась в прегрешениях, язычник пожелал принять святое крещение. Мало, мало, еще, еще! Его палила жажда, знакомая скупцу, жадно копящему золото. Впрочем, нет, не то. Лихорадочная ненасытность приводила ему на память детство: ребенком он часами сидел на берегу реки и трепетал от радости, поймав очередную рыбку (теперь он не понимал своего пристрастия к жестокой забаве; теперь ему трудно было проглотить даже кусочек рыбы; овощи, молоко, творог, каштаны и густой крестьянский суп, в котором ложка стоит, стали для него привычной и желанной пищей). Но маленьким он страстно любил удить и прекрасно помнил, как отчаивался, видя, что солнце клонится к горизонту — ничего уже не успеть, день сидения с удочкой кончился. Окружающие порицали Филиппа за его ненасытность. Он и сам опасался, что рвение приходит к нему не от Господа, а от того, другого… Но сегодня, на каменистой дороге, под сияющим небом со смертоносными самолетами, среди детей, чьи тела он спасал, но души не мог спасти, это рвение палило его с особой силой…