Выбрать главу

Люсиль вошла в комнату Бруно. Не раз вечерами она проскальзывала сюда с бьющимся сердцем. Он полулежал на кровати одетый, читал или писал, и золото его волос светилось при свете лампы. В углу на кресле лежали его широкий ремень с тяжелой пряжкой, на которой было выгравировано Gott mit uns, черный пистолет, плоская фуражка и широкий серо-зеленый плащ; он брал с кресла этот плащ и прикрывал им колени Люсиль, потому что ночи в последнюю неделю после нескончаемых грозовых дождей стали холодными. Они были одни — по крайней мере, так им казалось — в огромном спящем доме. Никаких признаний, поцелуев, тишина… а потом горячий страстный разговор — обо всем, о Франции, о Германии, о семьях, музыке, книгах… И ощущение удивительного счастья… они спешили открыть друг другу свои сердца… их поспешность уже была даром любви, первым ее даром. Любовь торопит сначала отдать друг другу души и только потом тела. «Узнай меня, рассмотри меня, я вот такая. Вот как я жила, вот что мне нравилось. А ты? Ты какой, мой любимый?» Но до сих пор ни единого слова о любви. Да и к чему слова? Они не нужны, когда хрипнет голос, учащается дыхание, повисает тишина… Люсиль ласково погладила книги на столе, немецкие книги, набранные причудливым готическим шрифтом, притягивающим и отталкивающим. Немецкие, да, немецкие… Француз никогда бы не отпустил меня, только лишь поцеловав руку или платье…

Она улыбнулась, слегка поведя плечами, она знала, чувствовала, что дело не в робости, не в холодности — это было глубинное неизбывное немецкое терпение, оно напоминало терпеливость хищника, тот тоже выжидает своей минуты, когда истомленная добыча сама ему попадется. «На войне, — рассказывал Бруно, — нам приходилось целыми ночами сидеть в засаде в лесу де ла Мевр. В ожидании есть что-то эротическое…» Она рассмеялась, услышав его определение. Но теперь оно не казалось ей таким уж неоправданным. Что, собственно, она сейчас делает? Ждет.

Ждет его. И она снова бродила по пустым безжизненным комнатам. Еще два или три часа. Потом она пообедает одна в столовой. Потом проскрежещет ключ в замке — свекровь запрет свою дверь. Потом Марта выйдет в сад с фонарем и запрет калитку. А она будет ждать напряженно, мучительно… Наконец на улице раздастся ржанье и звяканье оружия, потом послышится голос, дающий приказания конюху, который уведет лошадь. И на пороге тоненький звон шпор… А потом этой грозовой ночью, ночью с дальними раскатами грома и ледяными порывами ветра, тревожащими липы, она наконец скажет ему — нет, она не лицемерка и скажет на добром французском языке, ясном и твердом, что желанная добыча принадлежит ему. «А завтра? Завтра?» — прошептала она; дерзкое, лукавое, сладострастное выражение легло на ее лицо, как отблеск пламени, и изменило его. Отсвет пожара превращает самые кроткие лица в дьявольские маски, завораживающие и отталкивающие. Люсиль бесшумно вышла из комнаты.

18

Кто-то постучался в дверь кухни, робко, боязливо, едва слышно из-за шума дождя. «Ребятишки просятся под крышу, испугавшись грозы», — подумала кухарка. Приоткрыла дверь и узнала Мадлен Лабари, она стояла на пороге, держа в руках зонтик, с которого ручьем стекала вода. Марта застыла на секунду, открыв рот от изумления: деревенские не являлись в город по будням, только по воскресеньям к обедне.

— Случилось что? Заходи быстрее. В доме у вас все в порядке?

— Нет, у нас большое несчастье, и мне непременно нужно поговорить с мадам, — тихо проговорила Мадлен.

— Господи Боже мой! Несчастье! А с кем вы хотите поговорить — с мадам Анжелье или с мадам Люсиль?

Мадлен застыла в нерешительности.

— С мадам Люсиль, — наконец сказала она. — Но позовите ее тихо-тихо, чтобы проклятый немец не знал, что я здесь.

— Офицер? Да он уехал реквизировать лошадей. Сядь — ка к огню поближе, ты, я вижу, промокла до костей, а я пойду позову мадам.

Люсиль кончала обедать, сидя в одиночестве в большой столовой. Открытая книга лежала перед ней на скатерти. «Бедняжка, — вздохнула про себя Марта, взглянув на свою хозяйку словно бы со стороны. — Жизни ее не позавидуешь, вот уже два года одна, без мужа… А Мадлен? Какое такое несчастье у них случилось? Не иначе, снова немцы напакостили!»

Подошла к Люсиль и сказала:

— Вас хочет повидать Мадлен Лабари. У них большое несчастье… Она не хочет, чтоб кто-то прознал, что она пришла.

— Проводите ее сюда! Немец… Лейтенант фон Фальк не вернулся?

— Нет, мадам. Я сразу услышу его лошадь и предупрежу мадам.

— Именно об этом и я хотела попросить. Идите.

Люсиль ждала, чувствуя, как громко бьется у нее сердце. Мадлен Лабари вошла в комнату, бледная, как мел, тяжело дыша. Застенчивость и крестьянская осторожность боролись в ней с нахлынувшими на нее чувствами; она пожала Люсиль руку и пробормотала дежурный вопрос:

— Я вас не побеспокоила? — и задала второй, столь же традиционный и необходимый: — У вас все в порядке? — а потом шепотом, неимоверным усилием сдерживая слезы, потому как прилюдно плакать нельзя, только если у гроба покойника, а так нужно все держать про себя и никому не показывать ни горя, ни радости, проговорила: — Мадам Люсиль! Что делать? Я к вам за советом. Мы пропали, пропали. Сегодня с утра явились немцы и хотели арестовать Бенуа.

— За что же?! — вскрикнула Люсиль.

— Вроде бы за то, что он спрятал свое ружье. А вы сами знаете, все их попрятали. Однако ни к кому не пришли, только к нам. Бенуа сказал им: «Ищите!» Они поискали и нашли. Ружье было зарыто в сено в старых яслях для коров. Наш немец, тот, что у нас на постое, тоже был в комнате, когда вернулись с ружьем люди из комендатуры и приказали мужу идти с ними. «Минуточку, — сказал им Бенуа.

Это ружье не мое. Его запрятал туда мой сосед, чтобы потом на меня донести. Дайте-ка мне его, и я вам докажу». Он говорил так спокойно, что немцы ему поверили. Бенуа взял в руки ружье, сделал вид, что его осматривает и вдруг… Ах, мадам Люсиль, два выстрела прогремели почти одновременно. Одним выстрелом он убил Боннета, другим Буби, большую овчарку, которая была у Боннета…

— Я знаю Буби, — прошептала Люсиль.

— Потом Бенуа выскочил в окно и исчез, немцы кинулись его искать. Но вы сами понимаете, Бенуа здешние места лучше немцев знает. Они его не нашли. К счастью, гроза бушевала такая, что в двух шагах ничего не разглядишь. Боннета положили на нашу кровать, там он и лежит. А если немцы найдут Бенуа, они его расстреляют. Они бы расстреляли его и за спрятанное ружье, но тогда у нас могла быть надежда… А теперь никакой. Мы же понимаем, что его ждет, правда?