Насчет равнодушия тоже надо бы растолковать. Во-первых, слово это не самое подходящее. Подбирать слова я не мастер. Можно бы сказать наплевательство, распущенность, можно выразиться и покрасивей — к примеру, анархия, но мне тошно говорить на его манер, сколько раз я это видел, я уж вам рассказывал: станет вечером посреди гостиной или примется шагать взад-вперед — и вот рассуждает… За свою жизнь он, верно, сотню километров эдак оттопал, день за днем, и все кому-то что-то втолковывал. Честно вам скажу, я при этом был вроде желторотого мальчонки, который зайцем пролез в театр на серьезное представление. Этот говорит, доказывает что-то — поток слов. Я мог улизнуть, он бы и не заметил. Но я все-таки слушал. Поглядываю искоса, вижу — жена его занимается своими делишками, прибирает все — газеты там, стаканы, пепельницы — и вроде ничего не слышит, а я-то слушаю. Кой-что все-таки можно было понять в его речах, даже неловко становилось, чувствую, такой он человек — загреми вокруг него весь мир в преисподнюю, он и не обернется. Он уже со всем этим распрощался, мосье. То есть он за всем следил, читал невесть сколько разных газетенок, слушал радио, телевизор смотрел не меньше нас с вами, а то и побольше, и все-таки по-настоящему он был уже не здесь. Рассказывает что-нибудь подробнейшим образом битый час, а все равно чувствуется, ему все осточертело. Мадам Фромажо, супруге моей, не больно нравилось, что я у него засиживаюсь. Она сердилась — зря, мол, я позволяю забивать себе голову. И на что, мол, тебе сдалась его болтовня? Чего тебе от этих парижан надо, что в них хорошего?.. Между нами будь сказано, не часто имеешь дело с такой публикой: для них нет ничего святого, поглядеть — живут как люди, а о чем ни заговорят, от ихних слов будто все разваливается на глазах: что ни заденут, начинают перетряхивать да задавать такие вопросы — прямо хоть сквозь землю провалиться… Ихние разговоры тебе все нутро разъедают хуже всякой кислоты. Поначалу я смущался, я уж вам рассказывал: тут детишки, тут выпивка, а потом — как бы вам сказать? — вошел во вкус, что ли. На вещи можно смотреть по-разному и говорить про них — тоже. Он, может, рассуждает без стыда и совести, так ведь от других вовсе слова умного не услышишь, что утром в газете прочли, то тебе вечером и выложат. Эх, мосье, вот занимаешься своим делом — таким ли, эдаким, тянешь лямку, заводишь семью, а между прочим, вся жизнь в том и проходит, что слушаешь дураков. Ведь что получается? В двадцать лет ты порох, готов весь мир перевернуть. А потом оглянуться не успел — уже и выдохся, всем поддакиваешь, на все согласен. Это чистая правда. Только ведь, если другой любит суп с перцем, а ты нет, не станешь плевать ему в тарелку, верно? Однако, мосье, заболтался я с вами. Поди потом объясни женщине, почему поздно пришел!
«Знаешь ли ты, как ты хороша? О, еще бы, девушки очень быстро открывают, как одарила их природа — в зеркале, в чужом взгляде, даже в голосе, что становится перед ними тих и кроток, точно рослый дядя с пересохшими от робости губами. И однако, мне кажется, их одолевают сомнения, ощупью, наугад они ищут уверенности, а ее никогда до конца не завоюешь. Вот почему то, что я хочу сказать, касается самого сокровенного. Что за важность, меня скорее злили бы часы, потраченные в безжалостном мертвенном свете ламп, с ножницами в руках, среди всех этих гребенок, карандашей, щеток, пудры, целой радуги красок, от персиковой до смоляной… Завороженный, я хотел бы задать тебе один вопрос, но едва ли ты в силах понять. А потом настанет час, когда ты бы дорого дала, чтобы его услышать, но уже слишком поздно будет тебе шепнуть… Ты будешь царить в своем кругу, и тебе станут поклоняться. Я этого не увижу. Я уйду, уеду подальше и в эти краткие месяцы межвременья, превращения из подростка в юную женщину, ты не узнаешь, как я был хмелен тобой, изранен, измучен тревогой. Как бы я тебя любил. Потому что ты прекрасна. Потому что я изгнал из этого слова весь трепет и соблазн. Я отчаялся в тебе, моя молчальница, и это преглупо, я ведь знаю, ты выйдешь из своего оцепенения. Ты расцветешь. Восторжествуешь. Но ты не могла бы оценить всю справедливость моих слов. Ты обойдешь меня стороной. Ты не одаришь меня своим сиянием, а я так нежно и так неистово этого хотел, я мог бы научить тебя сиять еще немного ярче и упился бы твоим блеском, но ты об этом не узнаешь. Ни о чем ты не узнаешь. Ты будешь просто девчонкой, как все девчонки, поглощенная своими желаниями и расчетами, будешь взвешивать меру опасности и осторожности; только я один увидел бы и понял твой крутой взлет, жгучий зенит твоей красоты, твой единственный полдень, самую пронзительную песнь из всех песней тела, — но я уже стараюсь от них защититься и полон решимости о них забыть, хотя бы наполовину я останусь к ним слеп и глух».