Дорогой мой Фромажо, все эти ваши Бирр, Сен-Рафаэль, Сензано, Порто, Фронтиньян, Дюбонне, Сюз, Мартини, Ферне-Бранка и прочее, скажу я вам, такая же чепуха, как дома с колоколенками. Пить, дорогой Фромажо, следует английскую или русскую водку. Это здоровее всего. Запомните: английскую или русскую водку.
Представляете, человек говорит вам такое у себя в гостиной, в семь часов вечера, со стаканом в руке, да эдак важно, на полном серьезе, — что вы про него подумаете? Что он вдрызг пьян, верно? Так вот, в тот самый вечер он разобрал по косточкам отчетную ведомость нашего мосье Ру. Дотошней самого прожженного бухгалтера! Будь на час больше или меньше заплачено какому-нибудь землекопу, он и то бы заметил… Что вы на это скажете, а? Мой вывод такой — он себя вел как настоящий хозяин, вот и все. Или просто дурака валял? Да чего ради…
Только они появятся — и сразу чувствуешь себя, точно после потасовки или на корабле в бурю. Кто они? Да неважно — ураган бушует всегда одинаково. Детвора носится повсюду вскачь. И поднимает крик из-за каждого пустяка, из-за каждой шишки и царапины. Взрослые без конца курят, и часу не пройдет, как дом становится точно жилет какого-нибудь радикального деятеля: всюду пепел — в укромных уголках кресел, на коврах, на лестнице. Положит кто-нибудь зажженную сигару на край пепельницы, забудет про нее и уйдет, а она тлеет, дымит, отравляет воздух. Потом этот жалкий, кривой недокуренный огрызок сваливается на стол и выжигает в дереве черную борозду, к каким столь почтительно относятся антиквары. А еще все забывают сигары и сигареты на полках над умывальниками. Тут гореть нечему. Окурок тихонько гаснет, и на эмали остается жирное желтое пятно; если на беду тронуть его пальцем, потом долго не отделаешься от вони трубочного перегара. Пройдет несколько часов — и все в доме вверх дном. Если б мы затеяли полную перестановку мебели, и то не получилось бы большего беспорядка. И на всех столах и стульях появляются какие-то непопятные предметы, круглые следы стаканов, полосы, пятна, забытые очки, зажигалки, пустые, смятые и скрученные картонки из-под сигарет, развернутые вчерашние газеты, поверх рекламных объявлений с ромбами и негритянками исчирканные какими-то цифрами. Все двери настежь, а вы терпеть не можете, когда их не затворяют. Ставни хлопают, потому что их распахнули, но не накинули крючки. Повсюду гуляют сквозняки, все стучит, трещит, письма и счета кружатся в вихре, словно осенние листья. С лаем носятся взад и вперед собаки. Ящики комодов толком не закрыты. В саду валяются забытые книги. На брошенные пирожные слетаются осы. Окна, затянутые москитными сетками, остаются открытыми, лампы горят всю ночь напролет. Иголка проигрывателя со скрипом крутится на последних тактах одной и той же пластинки уже, должно быть, час или два. На страницах журналов — кляксы варенья. Под диванами валяются расчески.
Вот вам люди, ваше окружение.
Я пытаюсь в одиночку бороться со всеобщей небрежностью и хаосом. Ни минуты покоя. То и дело я вскакиваю: надо что-то проверить, закрыть, закрепить, погасить, подобрать. С натянутой учтивостью, ровным голосом я подаю советы; а изредка взрываюсь бешенством. Порою случай или стихия воздают неряхе по заслугам еще раньше, чем я успею вмешаться: разбивается стекло двери, хлопавшей на ветру, книга падает в бассейн, шелковый шарф в клочки раздирают собаки, перегорают пробки.
Не покладая рук, особенно по вечерам, я опорожняю пепельницы. Точно тень скольжу я среди друзей с проворством и усердием необычайным; высыпаю содержимое маленьких пепельниц в большие, больших — в ведерко; я уже не участвую в разговорах, я только и знаю, что охочусь за пеплом да собираю пустые стаканы, исподволь отнимаю у Розы и мосье Андре их обязанности: слежу за ставнями, за сухими листьями, за рытвинами на посыпанных гравием дорожках, подбираю среди цветов на клумбах игрушки — вскоре я уже ведаю всем, у чего есть свое место, что боится царапин, что нужно разглаживать, разравнивать, собирать в кучу, раскладывать, приводить в порядок. Надежно только то, что я сам проверил; только то чисто и опрятно, по чему я сам подозрительно провел пальцем. Я всегда забегаю вперед, а потом с удовольствием огорчаюсь, что все делается так медленно. Я сам на себя взваливаю черную работу — и втайне осуждаю других за нерадивость: почему они не утроили свое прилежание? В иные дни, когда, как весело сообщает Женевьева по телефону, «дом ломится от детей и друзей», я развиваю просто бешеную деятельность. Мне чудится, что удобство, здоровье, самая жизнь всех вокруг держится на одной-единственной ниточке, и я отчаянно за нее цепляюсь. Расстройство пищеварения, укусы насекомых, солнечные удары, всяческие оплошности, промашки, опоздания не обрушиваются на нас только потому, что я, неусыпный страж, всегда начеку и вовремя отвращаю все напасти. В эти дни Лоссан становится полем непрестанной и многообразной битвы, по пятнадцать часов кряду я воюю с присущей моим чадам и домочадцам и их ближним готовностью пустить жизнь на самотек, ибо это не сулит добра.