— У тебя есть карта? — спрашивает Женевьева. — Или путеводитель?
(В зеркале я вижу ее лицо, оно уже усталое, словно после долгой, тяжелой поездки…)
Вылезаю из машины, иду к багажнику, но спохватываюсь, что забыл ключ, возвращаюсь, отворяю дверцу, залезаю в кабину, достаю ключ, опять вылезаю, огибаю машину, открываю багажник — тут выхлопная труба выстреливает мне в колени струю горячего газа, — роюсь в мешанине старых тряпок, пожелтевших газет, изношенных тапок, жестянок, всяких инструментов… пачкаю пальцы черной жирной дрянью, которой питаются автомобили… и ничего не нахожу. Хлопаю крышкой, запираю багажник, обхожу вокруг машины, отворяю дверцу, сажусь.
— Его там нет?
Главное — не отвечать. Путеводитель, наверно, валяется между спинкой сиденья и стеклом, на пространстве, обтянутом черной подделкой под кожу — оттуда бьет ключом горячий воздух, иногда музыка, и если с нами едет Полька, она шагает там взад и вперед, точно караульный на посту. Итак, мне довольно обернуться, но расстояние не маленькое, я тянусь назад и чувствую, что моему пальто опять достается — с треском лопнула подкладка; сиденье, на котором мой вес переместился под неожиданным углом, поддается, я едва не теряю опору, уж не говоря о том, что я самым дурацким образом вывернул шею и плечо, и через час-другой в мышцах непременно начнется ломота или ревматические боли…
— Проще было выйти и открыть заднюю дверцу, — замечает Женевьева.
К этой минуте я совершенно вымотался и зол до потери всякого соображения; хватаю наконец путеводитель, в бешенстве швыряю его на заднее сиденье, рывком включаю первую скорость; теперь только не поворачиваться к Женевьеве, пускай смотрит на мой профиль, я-то хорошо знаю, как я сейчас выгляжу — псих при последнем издыхании.
Не стану сейчас называть по имени болезнь, что завладевает вещами при столкновении со мной, ни ту, которой заболеваю я, сталкиваясь с ними, — противоречие между внешним миром и миром моего тела проявляется опять и опять, на тысячу ладов. С обеих сторон — отчужденность, уклончивость, омертвение, склонность к излишнему насилию или скупости и даже, если это поможет вам что-то понять, язвительность и злость. Мне уже не удается оживлять бесформенный мир неодушевленной материи: моей воле (в сущности, такой смиренной и покладистой) он противопоставляет всю свою неповоротливость, свой непробудный сон. Я пытаюсь встряхнуть вещи, а они спят. Они покрывают мои пальцы жирной, липкой грязью, заволакивают мне глаза густым туманом, и я бреду сквозь туман вслепую, без надежды.
И все эти примеры еще ни о чем не говорят. Надо обобщать. Идти от малого к большому и опять возвращаться к мелочам, В этом смысле и дом, видно, тоже участник заговора. Я ушибаюсь о его стены; цепенею, придавленный его тяжестью. Да, конечно, я давным-давно, задолго до приезда в Лоссан, знал, что между мною и вещами старые счеты и покончить с ними невозможно. Лоссан стал в некотором роде испытанием. Для меня это слово имеет двойной смысл; боль, о которой спрашиваешь себя (как вдовы, как невесты, когда возлюбленный погиб на войне), сумеешь ли ее вынести; препятствие, о котором спрашиваешь себя, сумеешь ли его одолеть.
Старый дом — это скопище сил, которые мне сопротивляются, нагромождение вещества: камень, дерево, земля, цемент, железо, пыль — быть может, они возьмут надо мной верх, а быть может, дадут мне случай вновь скрепить дружеские узы с миром вещей. Дом может принести мне либо крах, либо исцеление. Быть может, через него я вновь стану близок всему, что соприкасается одно с другим, держится одно за другое, взаимно связано законами трения, сцепления, тяготения? А быть может, напротив, я окончательно провалюсь и однажды непослушными пальцами, с отвращением в душе, в последний раз запру ворота и сбегу подальше отсюда, поддамся всеобщему оцепенению, застыну где-нибудь в недвижности и покое. Пускай там безобразно распухнут мои пальцы и начисто откажутся мне служить. Пускай там, в грязном, запущенном логове, я навсегда отрешусь от сумасбродного желания бороться, буду валяться на пыльных диванах, тело мое освободится от всякого соблазна двигаться и жить — быть может, тогда я наконец перестану наталкиваться на непроницаемость всего того непонятного и неподатливого, что не есть я? Вот это и называется: весь мир к твоим услугам.
Не говорите мне, что реки Азии, разливаясь, уносят и топят сотни тысяч голодных людей. Не говорите мне про войны, ураганы, бешенство стихий. Не рассказывайте про потоки крови на бойнях и про отчаяние тех, кто приговорен к смерти: я вам отвечу — это здесь ни при чем. Вы предпочитаете возвышенные речи?