Весна и осень, это переходное, половинчатое время года, для меня особенно тяжки, и, чтоб сопротивляться их ядам, да и самому себе, у меня остается только полсилы и половина здоровья. Конечно, потому они и ценятся так высоко в самых туманных областях нашей жизни — скажем, в поэзии, всюду, где грубая, осязаемая реальность только тревожит и мешает. Все зависит от того, какими капиталами располагаешь. А я беден, и, когда меня урезают наполовину, это разорение. В апреле, в мае для меня мучительно, что вокруг бьют через край жизненные силы и соки. Весной мне не хватает длинных ночей, холодов, огня, который с треском разгорается в камине в тихие январские вечера. Осенью, когда уже привыкнешь наконец к изобилию и вдруг оно пресеклось, я обездолен, мне становится страшно. Чтобы выйти из оцепенения, мне нужны бы длинные-длинные дни, а они, как назло, становятся все короче, все раньше рушатся в темноту. Едва я успеваю свыкнуться с буйной зеленью деревьев, она чахнет. И так всё: дети, дружба. Когда я начинаю с удовольствием отвечать болтунам, они перестают меня навещать; едва мы выйдем из оцепенения и к нам вернется толика былой гибкости и подвижности, как дети опять уезжают.
Знакомы ли вам осенние города? Чужие города — те, где никогда не жил, а только пересекаешь их в разгар лета, мимоездом, в поисках тени, и во встречных машинах мелькают надменные загорелые лица, девушки, которые кажутся еще красивей оттого, что встреча мгновенна и неповторима, и девичий профиль врезается в память на фоне усталости и досады, жары и заторов на дороге… Случалось ли вам возвратиться в такой город осенью? Настоящей глубокой осенью, в октябре или в ноябре, в сырость, в дождь и ветер, когда перелетных птиц и след простыл и из дверей, из темноты, выглядывают одни старухи.
Вчера мы отвезли мосье Андре в больницу на консультацию. Я ходил по городу. Навстречу попадались только вдовы да торговцы. Коммивояжеры в коричневых костюмах, с портфелями в руках, выскакивали из машин и, хлопнув дверцей, вбегали в дом. Я заходил в кафе, по стенам красовались трофеи — свидетели спортивных и военных побед. И всюду одно и то же: толстяк, сидя у кассы, читает газету, немолодая женщина за стойкой выжимает губку. И у всех этих женщин гордо выпячена могучая грудь. Женевьеву и мосье Андре я отыскал напротив древнего цирка.
— Я сяду за руль, — сказала Женевьева.
Я расхохотался. Нашего мосье Андре, кажется, покоробило. Может быть, ему не нравится сидеть в машине, которую ведет женщина? Огорчаться ему было не с чего, Женевьева сразу же меня успокоила: анализы отрицательные. Прекрасное выражение. На что же ему жаловаться? Порой наступает в жизни такая полоса — вот теперь я к ней близок, — когда долгую неделю проводишь в страхе, но под конец узнаешь, что «анализы отрицательные».
А когда-нибудь, наверно, они окажутся положительными. Каким чувством тогда сменится неодобрение, которое я читаю сейчас на лице мосье Андре? Жизнь прекрасна, мосье Андре. Почему вы не смеетесь, как я, мосье Андре? На лбу Женевьевы вздувается так хорошо мне знакомая синяя жилка. Мне кажется, она ведет машину не так ровно, как всегда, руки ее судорожно сжимают баранку. На плоскогорье мы подобрали какого-то военного, который «голосовал» у обочины. Ему «надобно взобраться на Алее», сказал он. Вместе с ним в машине водворился неизбежный запах казармы. Я опустил стекло и повернулся к мосье Андре спросить, не мешает ли ему сквозняк. И совсем близко увидел его глаза — в них, кажется, навек застыл обращенный к жизни укор за некую ошибку, которую она допустила в сложении, — увидел совсем белые, вьющиеся, уже редеющие волосы. Осень… Порыв дружеских чувств… Но что толку в таких порывах? Этого слишком мало, ими не задобришь мосье Андре. Не задобришь осень.