Вот и опять зима. Прозрачный морозный воздух, деревни застыли недвижно. Чего мы ждем? Прежде все было по-другому. Никакую повесть не расскажешь, как задумывал заранее: смотришь на то, что перед глазами или что рисует воображение, но сила слов влечет за собой совсем иные образы…
Я снова принялся за дело. Уединение приносит только тишину, но сил оно не дает. Просто я вновь вошел в колею, размеченную привычными вехами: чтением, измаранными и перечеркнутыми страницами, спешкой — надо кончить работу в срок. Колея затягивает меня и обязывает.
Кажется, первые холода избавили Лоссан от непрошеных гостей. Должно быть, вся нечисть забилась поглубже в свои щели. Неожиданно в доме воцарился порядок. Часовой может на время оставить свой пост.
Я живу. Это чудесно — жить! Я живу, окутанный нежностью Женевьевы. Как мало мы изменились! Вспоминаю наши первые ночи, рано поутру я спускался по величественной лестнице швейцарского отеля — мы были там почти одни, повсюду снег уже сдавался буйному апрелю, победоносно струились ручьи, — я шел купить первые утренние газеты, доставленные из Цюриха, и кое-как разбирался в немецком тексте. Крупными буквами сообщались новости о Корее, о войне. Так мы все те же?
Я живу окутанный нежностью Женевьевы.
В иные дни поверхность моей души (о глубинах говорить не смею, там затаились мерзкие чудовища) озаряется таким безмерным, восторженным изумлением — словно зеркало, где отразилась вся прелесть этой ранней зимы, — что я даже пугаюсь. Я говорю Женевьеве:
— Не кури!
(Потому что мне представляется — тело ее изнутри мало-помалу выстилает черный перегар.)
Я говорю ей:
— Почему ты непременно хочешь сама вести машину?
(Потому что перед глазами стоят картины — катастрофа, кровь — и я не в силах от них избавиться.)
Я умоляю ее не принимать больше снотворных, на которые доктор Тессон, не скупясь, выписывает нам рецепты, мне страшно: не отравили бы ее все эти пилюли и наркотики, эти коктейли, перемежающиеся удары хлыста, от которых я порой боюсь потерять рассудок. Я говорю ей: после захода солнца не гуляй одна в пустошах; когда подходишь к дороге, бери Польку на руки; не говори слов, которые накликают и призывают смерть; затворяй двери; не ищи сходства в портретах… Заклинаю тебя, будь осторожна.
Да, мне страшно и в часы тревог, и в часы передышки, и тогда, когда нас омывает прилив нежности — и когда отлив обнажает прибрежную гальку и на нее опускаются черные птицы. Но этот страх вовсе не начало мудрости. Это лишь первый шаг к иному страху, более глубокому. Наклонная плоскость, головокружение — и если я дам себе волю, если подамся в эту сторону, мною вновь завладеет отчаяние летних ночей, что чреваты были недобрыми предзнаменованиями.
Я знаю, говорят, что я снова запил. Говорят также:
— Но сейчас как будто становится полегче…
Какими еще избитыми фразами они стараются придать своей жалости достойное обличье? Выбирают тон врачебный? Или тон дружеских!?
— Пора уже ему взять себя в руки.
— А по-вашему, одиночество в подобных случаях полезно?
— Впрочем, совершенно ясно, почему жена толкнула его на этот переезд. Надо думать, в Париже иной раз бывало несладко. Помните эти вечеринки?..
— Во всяком случае, она очень разумно поступила, что отослала детей!
Самые продувные, должно быть, на свой лад меня защищают:
— Кто-кто, а я не брошу камень в человека, который подошел вплотную…
К чему вплотную? Что я обошел по краю, куда заглянул, поскользнулся и едва не сорвался? Какими еще нелепыми словами вы станете мерить бездонную пропасть? Вы говорите — депрессия, говорите — сник, приуныл, пал духом — точно про иву над ручьем или про серый пасмурный день. Эти слова напоминают о дожде, о неторопливом течении рек. А значит, и о зелени, о густых травах, о плеске озера в отлогих берегах. (Может быть, потому-то как раз в таких местах и строят клиники, где вы надеетесь лечить депрессию, упадок духа?) Да по какому праву там, в кабинетах, где уже не звонят для меня телефоны, в приемных, куда я больше не прихожу продавать плоды своих трудов, вы с важным видом беретесь обо мне судить и рядить? Безмозглые ослы, да как вы смеете обсуждать мою жизнь, точно какой-то недуг… Черным- черно, непроглядная тьма, в которой бредешь ощупью, населенная чудовищами, та, что чернеет под плотно сомкнутыми веками, в недвижно застывшем сердце, — а вы упорствуете, вам кажется, так просто подбавить туда немножко света, словно молока в кофе? Вам довольно перечислить все знакомые вам оттенки серого цвета? Пепельный, серо-бурый, мышиный, жемчужный, аспидный. А я повторяю: черный, как уголь, черный, как злодейство. Наклонитесь над упадком, над провалом, ведь сердца у вас в отменном равновесии. Киньте камешек в колодец и ждите — из черных глубин моей ночи до вас донесется далекий всплеск. Если кто болен, так это вы! Не я, а вы достойны жалости, если до ваших подземных вод рукой подать. Вам надо бы пройти науку страха в его необъятных университетах, где свищет ветер. Приезжайте в Лоссан на практику. Здесь лечат здоровых. Обучают их постигать смысл слов. И цвет. Говорю вам: чернота.