Даниель в это время бежала на почту. Текст телеграммы, составленной по-английски, был для нее непонятен и не имел значения. Сейчас ее воображение больше всего занимала произнесенная генеральным адвокатом фраза: «Все продумано, все рассчитано в его поведении: чем больше будет казаться, что он не понимает происходящего, что он бесчувственный зверь, тем больше у него шансов на снисходительное отношение со стороны присяжных». Но ведь это в точности совпадало с мнением самого Дельо! Разве он не говорил и не повторял ей, Даниель, что под обманчивой внешностью его странного клиента скрывался замечательный ум? Мнения обвинителя и защитника не совпадали только в одном: последний, в противоположность генеральному адвокату Бертье, справедливо или несправедливо считал, что это не лучший способ защиты. У девушки не было никакого сомнения: Виктор Дельо сделает невозможное, чтобы заставить Вотье заговорить и показать свое истинное лицо. Удастся ли ему это? Несомненно, этот несчастный очень умен. Но в таком случае он не зверь, как с ужасом думают все присутствующие. «Зверь» начинал очень интересовать Даниель…
А что означал этот нечеловеческий крик, который вырвался у несчастного, когда один из его лучших друзей по институту обвинил Вотье в попытке убийства, совершенной несколькими годами ранее? Это был не только крик бессильной ярости, иначе у присутствующих не пошел бы мороз по коже. И сама Даниель так не содрогнулась бы — было в этом крике еще и отчаяние от непереносимого нравственного страдания. А как только «зверь» начал страдать, она стала его жалеть…
Быстро отправив телеграмму, девушка заняла свое место рядом со старым другом как раз в тот момент, когда вызвали первого свидетеля со стороны защиты. Это была пятидесятилетняя, еще стройная женщина в элегантном черном костюме.
— Мадам, — обратился к ней председатель, — как бы ни тяжело вам было находиться здесь, суд просит вас собраться с силами и рассказать все, что вы знаете о своем сыне. Вы не можете не знать, мадам, что свидетельство матери имеет первостепенное значение.
— Я знаю, господин председатель, — ответила Симона Вотье дрожащим от волнения голосом.
— Суд слушает вас…
— Господин председатель, мне нужно было сделать большое усилие над собой, чтобы прийти свидетельствовать на процессе по делу моего сына, который навсегда останется для меня маленьким Жаком. Должна сразу признать, что этот до крайности впечатлительный и нервный ребенок, кажется, совсем не был счастлив в течение первых десяти лет своей жизни в нашем доме на улице Кардине. Хотя понимать его в ту пору было почти невозможно, но я догадывалась о глубине его душевных страданий. Муж — он был самым образцовым отцом — также страдал вместе со мной. Чтобы облегчить жизнь нашему несчастному ребенку, мы делали все, что было в человеческих силах. Мы доверили его воспитание институту в Санаке только после того, как сами испробовали все средства. Я была в отчаянии от того, что он уезжает, но мое горе облегчилось при мысли, что мсье Роделеку, может быть, удастся вывести ребенка из мрака.
— То есть мсье Вотье и вы доверяли мсье Роделеку?
— Поначалу да… Побывав в Санаке через год после отъезда Жака, я была поражена необыкновенными его успехами, но одновременно меня убило поведение моего сына при встрече. Это было ужасно. Свидание происходило в присутствии мсье Роделека, высказавшего перед тем восхищение редким умом моего сына. Я была счастлива, когда открылась дверь и появился Жак. Он изменился — сильно вырос, плечи стали широкими. Он держался прямо, с гордо поднятой головой. Меня удивило то, что он сразу направился прямо ко мне, без трости, уверенно, как если бы он меня видел или слышал мой голос. Его спокойная, уверенная походка была почти такой же, как у нормального ребенка. Не верилось, что этот повзрослевший мальчик был тем же самым ребенком, который год назад и шагу не мог сделать, чтобы на что-нибудь не наткнуться.
Я была так взволнована, что едва могла протянуть руки ему навстречу… прижала его к груди и заплакала, но он сразу напрягся, стал отбиваться, словно хотел вырваться из материнских объятий. Отвернулся от меня. Я была в панике. Мсье Роделек пришел на помощь, быстро взял его руки в свои, делая на них знаки и говоря: «Послушай, Жак! То, что ты делаешь, — нехорошо! Наконец-то тебя обнимает мать, которую ты так долго ждал и о которой я часто тебе рассказывал». Лицо сына не дрогнуло. Тогда мсье Роделек взял его правую руку и поднес к моему лицу, чтобы он прикоснулся к нему. Никогда не забуду это ощущение… дрожащая рука против воли погладила мой лоб, спустилась по носу, обвела губы и застыла на щеке, по которой текла слеза. Жак как будто удивился и поднес влажный указательный палец к губам, словно пробуя мои слезы на вкус. Его лицо исказилось, и он издал ужасный вопль. Тот самый вопль, с каким он раньше каждый раз встречал меня дома, когда я заходила к нему в комнату. Я ослабила объятия, он этим воспользовался и бросился из приемной. Я так опешила, что не могла говорить. Мсье Роделек подошел ко мне со словами: «Вы не должны сердиться на Жака, мадам. Он еще не очень хорошо понимает, что делает». Помню, я его спросила тогда: «Мсье, я и впредь буду слышать этот крик? Это все, что он может сказать матери после года занятий с вами?» Мсье Роделек ответил мне с невозмутимым спокойствием, как если бы он считал свой ответ совершенно нормальным: «Но ведь он, мадам, совсем не знал вас, когда жил дома».