Выбрать главу

Мы шли напрямик, все дальше от Саранзы. Звуки военного оркестра угасли в тишине степи. Теперь мы слышали только шорох трав на ветру. И в этой бесконечности света и зноя вновь разнесся голос Шарлотты:

– Нет, они дрались не из-за тех украденных денег, вовсе нет! Все это понимали. Они дрались, чтобы… чтобы отомстить жизни. За ее жестокость, за ее глупость. И за это майское небо над головой… Они дрались, словно бросая кому-то вызов. Да, тому, кто смешал в одной и той же жизни это весеннее небо и их изувеченные тела…

«Сталину? Богу?» – чуть не спросил я, но от степного воздуха слова делались шероховатыми, их трудно было выговорить.

Мы никогда еще не заходили так далеко. Саранза давно уже утонула в зыблющейся дымке горизонта. Это движение без цели и смысла было нам необходимо. Я почти физически ощущал за спиной тень маленькой московской площади…

Мы добрались наконец до насыпи железной дороги. Ее рельсы отмечали некую сюрреалистическую границу в этой бесконечности, где не было никаких иных ориентиров, кроме солнца и неба. Странное дело, по ту сторону путей пейзаж менялся. Нам пришлось обогнуть несколько балок, глубоких каньонов с песчаным дном, потом спуститься в лощину. Вдруг между кустами ивняка сверкнула вода. Мы с улыбкой переглянулись и в один голос воскликнули:

– Сумра!

Это был дальний приток Волги, одна из тех неприметных речек, теряющихся в необъятности степей, о существовании которых знают только потому, что они впадают в большую реку.

Мы пробыли в тени под ивами до самого вечера. Свой рассказ Шарлотта завершила на обратном пути.

– В конце концов власти решили, что хватит с них этих калек на площади с их криками и драками. Но главное, они портили картину великой Победы. Солдата, понимаешь, предпочитают видеть лихим и неунывающим или… или павшим смертью храбрых. А эти… Короче, в один прекрасный день пригнали грузовики, и милиционеры принялись выдергивать «самоваров» из их ящиков и бросать в кузов. Как дрова на телегу. Одна москвичка рассказала мне, что их отвезли на какой-то остров на одном из северных озер. Приспособили под это бывший лепрозорий… Осенью я пыталась разузнать про это место. Думала поехать туда работать. Но когда весной я приехала в те края, мне сказали, что на острове больше нет ни одного инвалида и лепрозорий закрыт… А места там очень красивые. Сосны, сколько хватает глаз, большие озера, и воздух такой чистый…

Мы шли уже около часа, когда Шарлотта окликнула меня с легкой невеселой усмешкой:

– Погоди, посижу минутку…

Она села на сухую траву, вытянув ноги. Я по инерции сделал еще несколько шагов и обернулся. И опять словно в странном отдалении или с большой высоты я увидел женщину с белыми волосами, в очень простом платье светлого сатина, сидящую на земле посреди чего-то неизмеримого, простирающегося от Черного моря до Монголии и называющегося «степь». Моя бабушка… Я видел ее с той необъяснимой дистанции, которую накануне принял за что-то вроде оптической иллюзии, вызванной нервным перенапряжением. Мне чудилось, я постиг головокружительную бездомность, которую Шарлотта, должно быть, часто ощущала, – бездомность почти космическую. Она была здесь, под этим лиловеющим небом, и казалась совершенно одинокой на этой планете, в сиреневой траве, под первыми звездами. А ее Франция, ее юность были от нее дальше, чем эта бледная луна, – остались в другой галактике, под другими небесами…

Она подняла ко мне лицо. Глаза ее показались мне больше, чем обычно. Она заговорила по-французски. Мелодия этого языка вибрировала, как последняя весть, донесшаяся из отдаленной галактики.

– Знаешь, Алеша, иногда мне кажется, что я ничего не понимаю в жизни этой страны. Да, что я так и осталась иностранкой. Прожив здесь почти полвека. Эти «самовары»… Я не понимаю. Были люди, которые смотрели на их драку и смеялись!

Она переменила позу, собираясь встать. Я поспешил к ней и подал руку. Она ухватилась за мой локоть и улыбнулась мне. И, пока я стоял, наклонившись к ней, коротко проговорила несколько слов, твердый и значительный тон которых удивил меня. По-видимому, я мысленно перевел их на русский и так и запомнил. Получилась довольно длинная фраза, тогда как по-французски Шарлотта подвела всему итог одной картиной: однорукий «самовар» сидит, прислонясь к стволу огромной сосны, и молча смотрит на отблески волн, гаснущие за деревьями…

В русском переводе, который сохранила моя память, голос Шарлотты добавлял еще, как бы уточняя: «А иногда я говорю себе, что понимаю эту страну лучше, чем сами русские. Потому что столько лет ношу в себе лицо этого солдата… Потому что почувствовала его одиночество там, на озере…»

Она поднялась и медленно пошла, опираясь на мою руку. Я чувствовал, как утихает в моем теле, в моем дыхании тот агрессивный и взвинченный подросток, что приехал вчера в Саранзу.

Так началось наше лето, мое последнее лето с Шарлоттой. На следующее утро я проснулся с ощущением, что стал наконец самим собой. Великое спокойствие, горькое и вместе светлое, ширилось во мне. Мне не надо было больше разрываться между двумя моими «я» – русским и французским. Я принял все.

Теперь мы почти все дни проводили на берегу Сумры. Выходили рано утром, прихватив с собой флягу воды, хлеб и сыр. Вечером, по первой прохладе, возвращались.

Сейчас, когда мы уже знали дорогу, она больше не казалась нам такой длинной. В солнечной монотонности степи мы обнаружили тысячу примет – вехи, скоро ставшие привычными. Гранитная глыба, слюдяные вкрапления которой еще издали искрились на солнце. Полоса песка, похожая на миниатюрную пустыню. Участок, заросший колючками, о которые надо было не зацепиться. Когда Саранза скрывалась из виду, мы знали, что скоро на горизонте вырастет железнодорожная насыпь, блеснут рельсы. А уж переступив эту границу, мы были, можно сказать, на месте – за балками, прорезавшими степь обрывистыми рвами, мы чувствовали присутствие реки. Она, казалось, ждала нас…

Шарлотта усаживалась с книгой в тени ив, у самой воды. Я до изнеможения плавал, нырял, по многу раз переплывая узкую и не очень глубокую речку. Вдоль ее берегов тянулась цепочка островков, покрытых густой травой, где только-только хватало места растянуться и вообразить, что лежишь на необитаемом острове посреди океана…

Потом я лежал на песке и слушал неизмеримое молчание степи… Наши беседы возникали без повода и словно вытекали из солнечного строения Сумры, из шелеста продолговатых ивовых листьев. Шарлотта, уронив руки на раскрытую книгу, глядела за реку, на выжженную солнцем равнину, и начинала говорить, то отвечая на мои вопросы, то интуитивно предвосхищая их своими рассказами.

Именно в эти долгие послеполуденные часы посреди степи, где каждая травинка звенела от зноя и суши, я узнал о прошлом Шарлотты то, что от меня раньше скрывали. А также и то, чего мой детский разум не умел постичь.

Я узнал, что он действительно был ее первым возлюбленным, первым мужчиной в ее жизни – тот солдат Великой войны, что вложил ей в ладонь осколок, называвшийся «Верден». Только они познакомились не в день триумфального марша, 14 июля 1919-го, но два года спустя, за несколько месяцев до отъезда Шарлотты в Россию. Еще я узнал, что солдат этот был очень далек от героя-усача, блистающего медалями, – изделия нашего наивного воображения. Он был скорее худощав, бледен, с печальными глазами. Часто кашлял. Его легкие были обожжены в одной из первых газовых атак. И не из марширующей колонны вышел он к Шарлотте, протягивая ей «Верден». Он подарил ей этот талисман на вокзале, провожая ее в Москву. Он был уверен, что она скоро вернется.