Теперь, в преддверии третьего срока президентства Рузвельта, ее уже не считали сомнительной первой леди, как тогда, когда ей было за тридцать. Многие одобряли, многие восхищались ее беспрерывными благотворительными поездками по стране, ее стремлением помочь молодежи с ее проблемами, неграм, издольщикам и всем обездоленным в целом. Вне своих личных переживаний она представала как достойный публичный политик — сочувствующая, милая, даже жизнерадостная леди, но внушающая некоторый трепет, немного дидактичная, упрямая, а порой твердая как сталь. Но это была нежная и ранимая женщина. Она и муж питали друг к другу определенную привязанность и уважение, которые сопутствуют многолетнему браку, но Элеонора всегда привносила в оценку людей и событий нравственное начало.
— Когда ты судишь о чем-нибудь, — урезонивал ее однажды Рузвельт, — то не должна быть столь прямолинейной!
Во многих отношениях она выступала всего лишь рядовым членом его команды, — возможно, сама хотела этого. Джоан Эриксон пришла к выводу, что в Элеоноре Рузвельт впервые вызрела решимость стать самостоятельной женщиной, когда она, вспоминая, как еще девочкой не сумела предотвратить социальную деградацию обожаемого отца, решила помогать страдающему полиомиелитом мужу вести активную общественную жизнь.
Рядом находился Генри Моргентау-младший — он долгие годы жил соседом в округе Датчисс. Министр финансов стал фактически членом семьи Рузвельт, поддерживая особенно тесные отношения с сыновьями президента. Нескладный, худощавый, замкнутый, он наводил порой на Рузвельтов тоску, но президент ценил его за абсолютную лояльность, твердые убеждения и, видимо, больше всего за привязанность к округу Датчисс, его флоре и урожаям.
Был здесь Гарри Гопкинс, ставший к 1940 году первым помощником президента. Внешне Гопкинс оставался проницательным, беззаботным и нелицеприятным проводником «нового курса», который приводил в бешенство обывателей своей откровенной неприязнью к традициям, частыми посещениями ипподрома и язвительностью по отношению и к врагам, и к друзьям. Но внутренне он сильно изменился по сравнению с тем периодом, когда началось проведение «нового курса». Измученный болезнью и постоянными поручениями, он подрастерял интерес к вращению в кругу знаменитостей. В августе 1940 года Гопкинс оставил министерство торговли, чтобы работать и жить в Белом доме в качестве ближайшего помощника Рузвельта. Мгновенно улавливая желания и настроения президента, постигнув благодаря шефу все бюрократические тонкости, он стал, по существу, инструментом политики Рузвельта.
Среди других участников ночной сходки в Гайд-Парке следует упомянуть Мисси Лехэнд и Грейс Талли; веселые, надежные многолетние секретарши президента неизменно улыбались, слушая бесконечно повторявшиеся президентские рассказы, и составляли Рузвельту компанию, в которой он расслаблялся после обеда, — это вряд ли получилось бы у него в обществе Элеоноры. Сэмюэля Розенмана, старого приятеля Франклина еще со времени губернаторства, теперь спичрайтера президента. Ярко одетого Стефена Эрли, порой учтивого, порой колючего, — помощника по связям с прессой. Марвина Макинтайра, бывшего газетчика и друга Рузвельта во время его работы в морском министерстве; генерала Эдвина Уотсона, прозванного в Белом доме Папой, еще одного грубовато-добродушного южанина, — он пропускал к шефу посетителей и успокаивал разочарованных. Драматурга и красноречивого либерала Роберта Шервуда, которого в кампанию 1940 года рекрутировали для составления предвыборных речей в Белый дом, где он и остался.
А сам Рузвельт? Окружающие все еще пытались определить масштаб этой личности. К концу второго срока президентства наиболее заметной его особенностью стала озадачивающая противоречивость. Он мог быть смелым и осторожным, простым в обращении и сановитым, изысканно вежливым и почти грубым, импульсивным и выжидающим, макиавеллистски циничным и морализирующим. Противоречивость свойственна большинству политических лидеров; что касается Рузвельта, проблема заключалась в том, какой заложенный в нем принцип определял проявление этих качеств в конкретных ситуациях, если такой принцип вообще существовал.
Наконец, он отличался постоянной способностью переходить из одного настроения в другое, готовностью почти всегда брать на себя ответственность за решение потенциально опасных политических проблем, стремлением хотя бы на короткое время сбросить личину респектабельного политического лидера и играть несколько странную или забавную роль. Например, незадолго до Рождества 1940 года, когда Рузвельт работал над важной речью, в адрес его собаки Фалы поступило письмо от дога Хенрика Ван Луна — Ноддла. Немедленно Ноддлу был отправлен ответ от Фалы: «Печенье великолепно. Рада, что тебе нравлюсь. Рада, что ты никогда не ездил в поезде. Потому что нашей собачьей породе претят дальние поездки в вагонах, что раскачиваются на вращающихся колесах, — например, поездки на расстояние пять тысяч миль, чтобы увидеть много островов... P. S. Предпочитаю прогуливаться во дворе, где растут деревья и найдется место, чтобы почесаться».
Был ли у этого человека за блестящим фасадом идейный и ценностный стержень? Какие испытания его закалили?
В то время, когда Рузвельт встречался в Гайд-Парке с соседями, самолеты люфтваффе сбрасывали свои смертоносные грузы на Лондон и улетали обратным курсом на континент. Это происходило почти на заре. Пронзительно выли сирены, оглушенные лондонцы выбирались из бомбоубежищ после пятидесятой по счету ночной бомбардировки нацистов. Центр древней столицы изрыт огромными воронками, здания напоминали скелеты, большая часть портовой зоны обратилась в руины. На крышах домов столичных жителей трепетали крохотные бумажные «Юнион Джеки»[1].
Уинстона Черчилля воодушевило переизбрание Рузвельта. Раньше британский политик не осмеливался высказать это, но сейчас писал уже избранному президенту: «Думаю, вас не обидит, если я скажу, что молился за ваш успех и испытываю к вам искреннюю благодарность за него». Это не означает, осторожно добавлял Черчилль, что он ожидает или желает чего-то большего, чем рузвельтовская «исчерпывающая, справедливая и беспристрастная оценка самых актуальных мировых проблем сегодняшнего дня... Мы входим в наиболее мрачную фазу того, что, очевидно, явится затяжной и широкомасштабной войной... Надвигаются события, о которых будут помнить до тех пор, пока в разных уголках мира говорят на английском языке...». Как ни странно, Рузвельт никогда не откликался на это послание. Возможно, его молчание выражало то, что не высказано словами.
Для Черчилля наступили суровые времена. Решительный, когда дело касалось военных действий, дерзкий во время поражений, он нетерпелив и капризен в эти дни проволочек и неопределенности, когда приливы войны клокочут мощными водоворотами и бурными потоками. В это время Англия остается в одиночестве. Королевские ВВС нанесли люфтваффе серьезные потери. Гитлер отложил, а затем и вовсе отменил вторжение немецких войск на Британские острова. Стабилизировалась оборона британских войск, как на островах, так и в Африке. Однако на этот раз стали нарастать тревожными темпами потери английского военного и гражданского флота в Атлантике. Германия оказывала давление на вишистскую Францию и франкистскую Испанию с целью вовлечь их в войну. «Свободная Франция» предприняла неудачную попытку захватить Дакар. Внутри страны экономика едва тащилась, политики ссорились друг с другом.
Старые ориентиры рушились. Под бомбами опрокидывались знаменитые памятники Лондона. Традиционные аристократические клубы попросту исчезали в промежуток между полдником и ужином. Очень часто Черчиллю приходилось перемещаться с Даунинг-стрит, 10 в помещение штаба по подземному переходу на глубине 35 футов. Там, в монашеской спальне, он продолжал работать, диктуя ясные, умные и поразительно точные указания. Он снабжал свои приказы и запросы ярлыками красного цвета с указанием: «Выполнить сегодня»; председательствовал на совещаниях в желтой палате пещерного типа, защищенной стальными балками. Неутомимый под землей, он, когда раздавались тяжелые разрывы бомб, с болезненным видом поднимался на крышу здания, где, в шинели и фуражке летчика, водонепроницаемом костюме, с противогазом и стальным шлемом, попыхивал длинной сигарой и наблюдал, как горит Лондон. Его режим дня разительно отличался от рузвельтовского. Начинал он работать посреди утра, в кровати, заваленной телеграммами и сводками, позднее, утром же, встречался со своими помощниками, экспансивно председательствовал на встречах представителей штаба во время ленча, подолгу дремал после полудня, в каком бы состоянии ни находился, затем продолжал совещания или посещал один из кварталов города, подвергшихся бомбардировкам; после этого диктовал вечерние указания, проводил совещания или затевал беседы на свободные темы далеко за полночь, часто приводя в отчаяние коллег.