Выбрать главу

Рабле, очевидно, зашифровал свои мысли, чтобы не попасть на костер, как его друг Этьен Доле. Однако неужели секрет его искусства заключается в этой вынужденной тайнописи?

А если бы Рабле писал в другое время, когда не нужно было бы ничего утаивать, скрывать, когда можно было бы писать и говорить обо всем свободно? Что тогда? Неужели мы лишились бы чудесной, так много говорящей уму раблезианской недосказанности, лукавых иносказаний, за которыми угадывается бескрайняя даль мысли? Неужели мы лишились бы веселой иронии, забавного чудачества, когда не знаешь, как отличить правду от шутки, когда чувствуешь, что тебя мило дурачат, потешаются над тобой и в конце концов дают тебе сильную, будоражащую умственную встряску?

Нет, очевидно, вопрос сложнее. Здесь органическое единство формы и содержания. Мысль Рабле, освобожденная от своеобразной формы ее выражения, что-то утратит, чего-то лишится в себе самой. И, с другой стороны, отнимите у раблезианской шутки ее философический, политический, нравственный подтекст, и она рассыплется в прах, как хрупкая оболочка.

Книга Рабле весела. Мы часто смеемся. Как и ее герои. Они смеются громко, раскатисто, от всей души. Они смеются, потому что им весело, потому что нельзя не смеяться, потому что они переполнены здоровью и жизнью. Ояи смеются потому, наконец, что не знают предела своим силам.

И эта сила, это физическое и нравственное здоровье героев книги мощным потоком переливается в наши тела и души. Мы тоже становимся сильными и крепкими. Аристотель когда-то подметил, что в смешном есть частичка уродства. Уродливое может пугать, если оно становится вровень с нами и угрожает нам. Если же мы чувствуем свое превосходство над уродством, мы смеемся над ним. Мы смеемся над монахами, над схоластами-сорбонниками, над королями типа Пикрохола и Анарха, над дворянами, каким-нибудь герцогом де Карапуз или герцогом де Парша, - потому что они уродливы и жалки. Мы смеемся, потому что мы сильнее их. Писатель внушил своему читателю сознание превосходства над темными силами, между тем как реально эти силы были не так уж ничтожны в его времена. Рабле называет монахов "бичами веселья". Это очень знаменательно. Сама философия христианства отвергает земную радость и, следовательно, смех. Откройте Библию, и вы найдете там изречение Экклезиаста: "О смехе сказал я: "глупость!"

Потому сам смех Рабле есть элемент его жизненной философии. Здесь мы должны поговорить о слове "пантагрюэлизм". Для понимания нравственного кредо писателя оно абсолютно необходимо. Рабле вкладывает в него огромный смысл.

Уже в ХVI веке установился во Франции термин "пантагрюэлизм". Книги Рабле стали называть "пантагрюэлистическими историями". В XXXIV главе Второй книги писатель так определяет значение этого термина: "Жить в мире, в радости, в добром здравии, пить да гулять". В прологе к Четвертой книге Рабле уже даст философское толкование: "Это глубокая и несокрушимая жизнерадостность, перед которой все преходящее бессильно". Что же имеет в виду Рабле под "преходящим"? Все враждебное природе и человеку и потому обреченное, в силу своей никчемности, на исчезновение с лица земли. Сознание временности и случайности дурного в человеческом обществе делало Рабле оптимистом. Красота и Гармония, порожденные природой, будут жить вечно, пакостные дети Антифизиса погибнут. Рабле избегал прямых столкновений с богословами. В 1542 году, в пору свирепствующей реакции, переиздавая первые книги своего романа, он многое зашифровал, смягчил или вовсе удалил из текста. Так, фраза Панурга: "Разве Иисус Христос не повис в воздухе?" - была им опущена. Но книга его оставалась такой же веселой и бодрой, вселяющей веру в человеческие силы. С философским спокойствием он относился к жизненным неудачам, неизбежным печалям. Его последние слова, как гласит легенда, были полны "веселости духа": "Опустите занавес, фарс окончен!"

Художественное средство, к которому прибег он, создавая свое произведение, было "драгоценное искусство смеяться над врагами", как пишет Анатоль Франс, смеяться "без ненависти и гнева", ибо презрение исключает и ненависть и гнев.

Понятие пантагрюэлизма для Рабле очень объемно. Это его личное философское и нравственное кредо.

В начале Второй книги своего романа Рабле пускается в филологические изыскания для соответствующей интерпретации слова "Пантагрюэль". "Отец дал ему такое имя, ибо _панта_ по-гречески означает "все", а "грюэль" на языке агарян означат "жаждущий"... отец в пророческом озарении уже провидел тот день, когда его сын станет владыкою жаждущих".

Агарянами в средние века называли арабов. Слово же "Пантагрюэль" французского происхождения. Оно часто встречается в мистериях XV века, как имя демона, вызывающего у людей неутолимое чувство жажды.

Что это за жажда, которую испытывает Пантагрюэль, а также все те, кто соприкасается с ним, да и сам автор, который не раз сообщит о себе: "Я по натуре своей подвержен жажде"?

В шутовском балагурстве повествования слово "жажда" идет в соседстве с вином и веселой попойкой ("пить да гулять"). Путешественники сдут к оракулу Божественной Бутылки, находят Бутылку, и последнее пророчество ее "Тринк" Пей! - как бы завершает общую картину, давшую поэту Ронеару основание изобразить писателя веселым пьянчугой. Но это все - шутовство, за которым скрывается философия жизни. Меньше всего Рабле, конечно, думал о вине и попойках. Это ради смеха. Поймут в буквальном смысле, ну что ж, тем хуже для простаков. Но найдутся среди читателей такие, которые догадаются, к чему клонит автор, о какой "жажде" он говорит. Вот для этих-то читателей, проницательных и догадливых, и старается автор, они и есть его настоящие читатели.

Под буффонной аллегорией оракула Божественной Бутылки скрывается призыв пить из светлого источника знаний, пить мудрость жизни. Не случайно Стендаль говорил: "Каждый философ заново открывал знаменитый завет Рабле, заключенный в глубине его Божественной Бутылки".