Выбрать главу

Он еще вернется к этому нотариусу из Шатле, коему специально поручено заниматься завещаниями писцов.

На какое-то время вновь проявляет себя набожность. Не упоминая о чистилище, Вийон думает о душах, которые еще ждут Искупления. Но сатира не уступает своих прав, и поэт вперемешку помещает в это чистилище всех, кого ненавидит: хамов и судей. Они жили ради общественных интересов; именно поэтому они и мучаются в преисподней. Обращаясь к образу святого Доминика, признанного отца Инквизиции, Вийон вновь нарушает завещательный слог: Инквизиция — это то, чего пока боятся светские судьи и грешные братья во Христе — ненавистные соперники светских властей.

Сей скорбный дар — для мертвецов, Чтоб рыцарь и скупой монах, Владельцы замков и дворцов  Узнали, как, живым на страх, Свирепый ветер сушит прах И моет кости дождь унылый Тех, кто не сгинул на кострах, — Прости их. Боже, и помилуй! [311]

Очередь дошла и до похорон. Намеки трудны для понимания. Погребение в Сент-Авуа — просто шутка: у монахинь Сент-Авуа часовенка помещается на первом этаже дома, и полом им служит земля. Большая каланча — из стекла, а четыре кругляша у звонарей — это камни, как те, которые бросали некогда в первого мученика.

Смысл раскрывается здесь только через нюансы, ибо добрый буржуа, предчувствующий близкую смерть, не станет входить во все детали колокольного звона, свечей и черных накидок, расшитых серебром. «Пусть его сопровождает долгий колокольный звон», — говорит тот, кто знает, что колокольный звон означает процветание. «И двенадцать фунтов воска для четырех свечей, каждая по три фунта», — уточняет он.

Карикатура на последние распоряжения — так именитый житель радеет о том, чтобы запечатлелся в веках его образ, и о своем посмертном реноме, вплоть до того, чтобы обязательно оставить свой портрет. Вийон желает, чтобы портрет написали и с него, причем во весь рост. Чернилами. А надгробная надпись пусть будет начертана обыкновенным углем.

Прошу, чтобы меня зарыли В Сент-Авуа, — вот мой завет; И чтобы люди не забыли, Каким при жизни был поэт, Пусть нарисуют мой портрет. Чем? Ну, чернилами, конечно! А памятник не нужен, нет, — Раздавит он скелет мой грешный!
Пусть над могилою моею, Уже разверстой предо мной. Напишут надпись пожирнее Тем, что найдется под рукой, Хотя бы копотью простой Иль чем-нибудь в таком же роде, Чтоб каждый, крест увидев мой, О добром вспомнил сумасброде[312]

Вот каков Вийон и какой должна быть память о нем. Но сравним эти распоряжения с последней волей председателя Парламента:

«Пусть медная доска будет забрана в железо и свинец возле этого места погребения, и пусть туда будет вписано с целью увековечения ежедневное «De profundis».

Поэт насмешничает, и это не оставляет вас равнодушными, поскольку он ничего не присочинил. Посмертная судьба поэта, которую он сам себе организует, соразмерна той судьбе, которая ему досталась при жизни. Как обычно, он внимательно изучает все лики и личины двойственного человека, каким себя ощущает.

По правде говоря, выбирает, как всегда, не он. Кто он: «добрый безумец», ищущий легкой доли, или «бедняга Вийон», несущий свой тяжкий крест? Прежде чем заказать погребальный звон — и именно на большой колокольне, — и доверить богатому торговцу вином Гийому дю Рю заботу о свечах на похоронах, он составляет эпитафию. Немощь моральная и физическая — все смешалось. Он все отдал, но страдает от любви. Он был обрит и выставлен на посмешище. Он взывает… К кому?

Походя скажем о печальном его портрете. Вся обделенность Вийона скрывается под эвфемизмом «обрит», хотя, конечно, ни брови, ни борода, ни даже голова тут не пострадали. Износившийся, больной старый бродяга и заключенный теперь просто плешивый неудачник с мертвенно-бледной кожей.

Он унижен. Бедный, как никогда, Вийон сосредоточивается на своем унижении. И из него рождается целая серия благородных образов — они вызывают к жизни возвышенные чувства, напоминают первым делом о человеческом достоинстве, — а также образов вульгарных, заставляющих разом забыть вдохновение и идеал. Вийону далеко до кабацкой непристойности, до эротической чепухи, столь долго вдохновлявших поэта. Но вульгарность проступает иногда в обобщенных образах. Один стих воспевает подвиги, другой — куртуазность, третий освещает мир кухни или конторы. Слова возносят нас на невиданную высоту и — ввергают в бездну духовной нищеты. Это не драма, а общая судьба. С одной стороны, «постоянная ясность», «глава», «неумолимость»… С другой — миска, петрушка, очищенная репа.

Вийон говорил все время «голова». Здесь он говорит «глава». Это не случайно. С полным сознанием производимого эффекта он рифмует «я взываю» с вульгарным «дала под зад». Все пережитое поэтом — в этом автопортрете, в жестоком диссонансе словаря, дисгармонии, которая швыряет из стороны в сторону читателя, как Судьба швыряла свою жертву.

Последнее возвращение к аллегорической грамматике куртуазного жанра позволяет пригвоздить к позорному столбу злодейку Судьбу. Неумолимость — персонаж, достойный «Романа о Розе», Неумолимость была уже в «Балладе подружке Вийона», где противопоставлялась Праву, то есть Справедливости: «Право не соседствует с Неумолимостью». Когда Вийон пишет эпитафию, он настойчиво подчеркивает роль последней. Он умирает от Несправедливости, от Вероломства. Изгнанный, зато-ценный, он жертва Неумолимости. Как известно, более всего он попрекал епископа Орлеанского именно за Несправедливость.

Поэт не доходит до того, чтобы обвинять Бога. Хотя, возможно, и подумывает об этом. И шлепок по заднице лишь подчеркивает всю важность сказанного. Он сказал то, что хотел сказать. И пожимает плечами.

Здесь крепко спит в земле сырой, Стрелой Амура поражен, Школяр, измученный судьбой, Чье имя — Франсуа Вийон. Своим друзьям оставил он Все, что имел на этом свете. Пусть те, кто был хоть раз влюблен, Над ним читают строки эти[313]
вернуться

311

Там же. С, 115.

вернуться

312

Вийон Ф. Лирика. М., 1981. С. 119–120. Пер. Ф. Мендельсона.

вернуться

313

Вийон Ф. Лирика. М., 1981. С. 120. Пер. Ф. Мендельсона.