Выбрать главу

К счастью, в дальнейшем, в последующие века, побеждает образ поэта, созданный Клеманом Маро, а не «Обедами на даровщинку». С 1533 по 1542 год было осуществлено — главным образом в Париже — около пятнадцати изданий, явившихся ответом на запросы публики и «полностью выверенных и исправленных Клеманом Маро». Маро выступил в роли поручителя. Он оказался наиболее проницательным наследником лирических форм, созданных в конце Средневековья, и в момент обновления поэтического мировосприятия предложил в библиотечку ренессансного гуманиста рукопись одного письмоводителя старинного артистического факультета, который, сам того не подозревая, исповедовал гуманизм.

У классицистов были все причины для того, чтобы ничего не понять у Вийона, как, впрочем, и у Маро. Вийон не только оказался одним из объектов систематически проявлявшегося презрения к темным векам и схоластике, которая, отвергнутая им, все же сумела оставить на нем свою печать, но также из-за своей чувствительности стал живым воплощением всего, что отвергалось канонами классицизма. Его глубинный дуализм не поддавался декартовской систематизации. У Буало фантазия не проходит.

«И вот пришел Малерб». Вийона перестали и читать, и печатать. С 1542 по 1723 год — ни одного издания. В 1742-м, в самом начале французских комментированных публикаций, появилось первое в своем роде научное издание. Причем одним из комментаторов был не кто иной, как Эйзеб де Лорьер, начавший созидать такое гигантское и не законченное по сей день сооружение, как «Сборник указов королей Франции третьей династии».

Но вот мы попадаем в эпоху романтизма. Вийон возвращается в библиотеки и антологии… Однако Вийон XIX века — брат Оссиана. Вийон, увиденный сквозь призму творчества Гюго, несущий в себе страдания воображаемого Квазимодо. Он удостоверяет подлинность средневековых химер Виоле лё Дюка. Сент-Бёв о нем не упоминает. Привносит свое и Парнас: черты лица на портрете становятся более тонкими, гротеск исчезает. Теофиль Готье, автор «Эмалей и камей», игнорируя мнение толкователей, принимает все за чистую монету и обнаруживает, что у Вийона «прекрасная, открытая всем добрым чувствам душа». Шалопай остался где-то в прошлом. «Бедняжка Вийон» одерживает верх над «добрым сумасбродом».

Интересно, узнал бы мэтр Франсуа себя на этих сменявших друг друга портретах? Можно предположить, что при его любви к парадоксам он был бы даже польщен. Хотя и не обнаружил бы, очевидно, ни следа от той своей постановки, в которой участвовал весь мир с Франсуа Вийоном в главной роли, ни мира, ни того, прежнего, Вийона.

Современная историография, дабы восстановить подлинное лицо Вийона, помимо стихов, обратилась также к другого рода источникам. Эти источники — судебные документы, относящиеся к самому Вийону. Наконец, объединив усилия филологов и лингвистов, современное литературоведение сумело представить тексты, близкие к тому, что писал сам автор «Завещания». Совмещение текстологического анализа с комментариями историков позволило распознать, выявить намерения и намеки, различить совпадающие мысли. Увеличилась сумма знаний о его интеллектуальном, равно как и социальном окружении. Совершенствование методов исследования позволило выйти за рамки собственно слов, а может быть, вообще за рамки феномена по имени Вийон…

В результате филологических штудий на свет появился целый десяток Вийонов, причем каждый по меньшей мере с двумя профилями. Кто он, этот Вийон, — собственный биограф или обвинитель бездушного общества, памфлетист, выступающий против всех форм принуждения, а то и всех форм наслаждения, или человек, сводящий свои личные счеты с обществом, писатель, создавший целостное, построенное на единой идее произведение, или сочинитель, отдающийся фантазии и летящий на крыльях сновидений? Поэт-повеса или горемыка, наделенный сомнительным воображением? Был ли он настоящим разбойником или всего лишь незадачливым проходимцем? Кем предстает он в своих стихах — великим ритором или гуманистом? И что за чувство питает его фантастические образы — любовь или ненависть?

Доктринерские споры еще больше усложнили дело, словно Вийон не высказал в свое время все, что думает о доктринерских спорах. Некоторые, отдавая предпочтение историческому толкованию, вознамерились все объяснить с помощью реалий жизни автора, стали выискивать прототипы персонажей и подоплеку описанных событий, будто подобное знание способно что-то изменить в самой магии слова. На другом полюсе остались интерпретаторы и критики, безапелляционно заявляющие: для того чтобы понять поэта, совсем не обязательно знать, кем он был, не обязательно вглядываться в движущийся во времени калейдоскоп тел и душ.

ПОЭТ И СВИДЕТЕЛЬ

Человек един, но существуют непохожие друг на друга мгновения и существует время, текущее в одном направлении. Творчество едино, но у редкого поэта стихи, написанные ночью, похожи на то, что сложилось днем. Тощий бродяга дышит совсем не так, как заплывший жиром буржуа. Итало Сичильяно, пытающийся в своем исследовании мировоззрения Вийона обнаружить внутреннее равновесие его столь противоречивого духа, в 1971 году так сформулировал свою мысль в скромной сноске внизу страницы:

«В «добром сумасброде», естественно, нетрудно заметить присутствие «бедняги Вийона», нетрудно заметить рассеянные повсюду следы этого присутствия. В разные эпохи победителем оказывался то один из них, то другой. Но пришло время, когда вдруг оказалось, что они мирно уживаются друг с другом. И произошло это потому, что речь все же идет об одном человеке, одном и том же уникальном существе».

Вийон и сам говорил, что все в нем — видимость и противоречие. А раз так, то не следует ли сделать из этого вывод, что и в ищущем вдохновения поэте, и в бунтаре, нашедшем в поэзии возможность самовыражения, все является одновременно и истиной, и ложью. Слова «смеюсь сквозь слезы» — это и признание, и программа.

Однако коль скоро историк здесь тоже бессилен нам помочь, значит, и сам Вийон не стремился дать исчерпывающего ответа. Он ловко пользовался уклончивостью и отговорками, утверждая свое право не отчитываться в своих действиях ни перед современниками, ни перед нами.

Стоит ли в таком случае историку браться за биографию Вийона? Некоторым хотелось бы и вовсе отнять у нас право вслушиваться в слова поэта: здесь он, мол, поучает, а вот тут вообще врет. Разве не заявил безапелляционно Пьер Гиро, воздавая в 1970 году должное исследовательским трудам всяких Пьеров Шампьонов и Огюстов Лоньонов как «образчикам пунктуальности и честности», что «все выводы, базирующиеся на ложном постулате, тоже ложны»? Словно и не было почти трехсотлетнего периода критического осмысления реальности, в течение которого историческая наука обращала в точное знание фальсифицированные хартии и поддельные летописи, предвзятую информацию и тенденциозную переписку! Неужели поэт обречен стать единственным, чьи мысли признано невозможным разгадать через слова? «Автор облек вымысел в одеяния реальности», — добавляет Пьер Гиро, отрицая достоверность любого исторического толкования, которое представляется ему «монументом строгой логики, воздвигнутым на песке ошибочных суждений».

Вийон, естественно, писал не для того, чтобы запечатлеть факты, а для того, чтобы ввести читателя в мир своих мыслей, якобы сложившийся в его голове. «Завещание» — это не тот документ, из которого можно извлечь достоверные сведения об изображенных в нем либо тенью промелькнувших мужчинах и женщинах. Вийон выбрал их лишь для того, чтобы проиллюстрировать свою фантазию, так что суровая критика вийоновского историзма вполне резонна. И тем не менее разве можно все относить на счет одной лишь фантазии? Было бы неправильно сводить проблематику творчества Вийона к вопросу, является ли «Завещание» автобиографией.

Говорить о себе и о других еще не означает писать автобиографию, и ни «Малое завещание», ни «Большое завещание» не являются «автобиографией мошенника Вийона». Так что пытаться создать жизнеописание мэтра Франсуа де Монкорбье по прозвищу де Лож, по прозвищу де Вийон, по прозвищу Вийон, основываясь на стихах Франсуа Вийона, было бы просто смешно. Ну а если попытаться выяснить, исходя из его творений, что же представляет собой мир Вийона?

Конечно, можно ограничиться простым импрессионистическим удовольствием, получаемым от чтения стихов, и насладиться звучанием Слова, не зная ничего об авторе, так же, как можно отдаваться обаянию баховской «Пассакальи», не зная, кто такой Иоганн Себастьян Бах. Однако разве мы совершаем грех против искусства, когда пытаемся понять творчество, человека, окружающий его и неизбежно отраженный в творчестве мир?