Прадед Мирона, тот самый каторжник, которого сослали в Сибирь за какое-то тяжкое преступление, перед смертью дал наказ сыну, то есть отцу Захара Павловича: «Живи как хочешь, Пашка. Ничего и никого не бойся. Все делай. Одного только не моги — закон переступать».
И отец Захара Павловича всю жизнь свято соблюдал этот наказ. До тех пор, пока его всенародно не выпороли шомполами колчаковцы.
Нет, нет, революционером дед не был — чего нет, того нет. И против колчаковского режима попервости не восставал. Власть. А раз власть — дело известное: сполняй приказы. И когда новая власть предписала дать хлеб для нее, слова не сказал — дал. А потом уж новая власть просто грабить стала. Раз закатывается в село отряд — подать столько-то денег чистым золотом, столько-то скота! Вот тут дед Павел и не выдержал: «Не по закону это, господа офицеры. Справедливость, она с двух сторон должна быть». «Ах вот как! Не по закону? Справедливости захотел, красная сволочь! Всыпать ему, чтобы он и слово это забыл».
И деду Павлу всыпали. Так всыпали, что домой замертво на руках принесли.
В ту же ночь, придя в себя, старик первым делом позвал сына: «Захар, садись на коня и скачи к красным. Там наша власть, а это бандиты».
Так Захар Павлович оказался в партизанском отряде, а когда отвоевался — руками и зубами вцепился в землю.
— Отец — хлебороб, понимаешь? Призвание у него такое. Посмотри, у нас на Ладоге сад, огород — каждый вершок разделан. Ну а тут после гражданской войны сама Советская власть призывает, его родная власть: дай хлеб стране, крестьянин! Покажи, красный боец, как надо на трудовом фронте сражаться, стань культурным хозяином! Вот отец и стал. Другие — по старинке, как бог на душу положит, а он по науке. Журналы, книжки выписывает, с агрономами советуется. Ну и еще наша крутовская жадность и неуемность. Я архитектор, к примеру… Когда незастроенный участок вижу, просто спать не могу. Все хочется что-нибудь поставить, соорудить. А отец… Отец сроду пустой земли терпеть не может. А в Сибири, сам знаешь, сколько этой земли. Вот отец и развернулся: в этом году десятину-две распашет, в следующем десятину… А с урожаем как? Уберешь с таких площадей один, с помощью жены, у которой малые дети? Одним словом, наемный труд. По закону, конечно. Был такой закон. А когда началась коллективизация — разговор короткий: эксплуататор чужого труда, форменный кулак…
Вагон мало-помалу стал наполняться дачным людом, шумной молодежью, запоздалыми грибниками с нарядными корзинами, прикрытыми сверху ветками осины и красной рябины. Напротив нас, через проход, уселась пожилая, старомодно одетая пара, но Мирон, обычно такой сдержанный и даже подозрительный, тут и глазом не повел.
— Ну вот, теперь ты знаешь нашу семейную тайну. Теперь понятно тебе, почему мама была против Франтика. Какой там Франтик, когда мы от всех скрываемся, специально в этой развалюхе у оврага поселились! Отец этим оврагом и из дому и домой приходил, чтобы лишних глаз к себе не привлекать. Да и мы, дети, знали. Я про себя да про Петра не говорю: мы мужики, нам положено все понимать. Да у нас и пятилетняя Марфенька все понимала. Отец в жизни от нас ничего не скрывал. И мы от ребят ничего не скрываем. Наши жены — моя и Петра — сперва в ужасе были, когда мы при детях начинали выкладываться на всю катушку. Как можно? Это же вопреки всякой педагогике! Ничего, у ребят на щеках румянца не поубавилось от того, что мы эту педагогику побоку. В общем, умом-то мы понимали, почему нам нельзя иметь собачку. Но ведь одно дело ум, а другое — сердце, тем более что щенок ну прямо с мольбой на нас смотрит: дескать, не выгоняйте меня, что со мной будет? А тут как раз возвращается с работы отец: в чем дело? Ну, мама сказала. А отец смотрел-смотрел на нас, да и говорит: «Ладно, Лида, — это маме-то, — пускай остается. Авось все подобру будет». Вот так у нас и появился Франтик; отец, между прочим, и назвал его так — ладный такой, хорошенький щенок, — а месяцев через пять, через шесть и случилась беда. Мама как в воду глядела. Завелась у нас собачонка, все соседние ребятишки полезли к нам…