- Ну, как? - он наклонился вперед, дабы я перенастроил свой взгляд.
- Знаете, ничего, - я снял очки. (Хорошая была черепашка!) - Но это же... семейная реликвия!.. это же очки вашего...
- Сейчас моя семья - это я, а очки отцовские мне следовало найти лет тридцать, ну, хотя бы двадцать назад. Вот тогда бы - да... А сейчас, мой дорогой, они нужнее вам. Тем более, что вы уже знаете, чьи это очки, знаете их ценность, по крайней мере - для меня.
Я посмотрел на дужки очков. Они загибаются по форме ушей до самых мочек (старая мода?), сейчас такие только на детских очках делают. С внутренней стороны правой дужки надпись: "Питер Кестлер", внизу номер, напоминающий бакинские телефонные номера - "948628", так и хочется разделить на пары точкой или тире.
- Если смотреть на крону дерева, то одного-единственного, того самого последнего листочка не увидишь.
- Вы, мой дорогой, хотя бы в отпуске отдохните от себя самого. От этого вашего постоянного экзестирования. Ладно, пойду, а то Людочка обидится.
Арамыч встает, как кремлевские шишки на дворцовых сходках, и, не закрыв дверь, уходит.
Мне слышно, как он говорит Людмиле в коридоре, что зверски проголодался. "Нечего было столько времени там торчать". - "Но должен же я был подготовить юношу к событиям". - "Во-первых, он давно уже не юноша..." - "Да что ты". "... А, во-вторых, он и без тебя давно уже ко всему готов".
Отец пришел, когда я заканчивал укладывать вещи в чемодан. Остались пара водолазок, 501-я "левис на болтах", крепко вываренные, голубая джинсовая рубашка, мини-тюбик зубной пасты, щетка, бритвенный станок и начатая обойма презервативов с несколько холодноватым и расчетливо-дипломатичным названием "визит", как бы уберегавшим испытателя продукции от чрезмерного наплыва эмоций и немедленно авансирующим отпущение грехов.
Взглянув на все это добро, затем на часы, папа сказал:
- И голову подстриженную не забудь с собою прихватить.
Предок выглядел устало; он развернул наискосок кресло, в котором только что сидел Арамыч, смахнул со стола вафельные крошки, уселся под картой Средиземноморья, залитой красным шампанским, исписанной крылатыми изречениями моих институтских товарищей и великих мира сего: "За искусство всегда либо недоплачивают, либо переплачивают", "На руках у беллетриста умирает Мнемозина", "Из всех половых отклонений самым странным является воздержание". Или вот еще - "Здравствуй, Красное море, акулья уха, Негритянская ванна, песчаный котел!" С портретом Бельмондо в роли Сирано де Бержерака на розовом пространстве, отведенном Франции, и Горбачевым у берегов неглубокого Азовского моря.
- Ну, и сколько тебе дали отпускных? - поинтересовался он и так на пепельницу взглянул с надкусанной Арамычем вафлей, что я поспешил выбросить окурки.
- Пятнадцать штук... Вполне в них помещаюсь, - ответил я уже из коридора.
- Небось половину на шмотки истратил? - сказал отец, когда я поставил перед ним чистую пепельницу. Он показал глазами на новенькие джинсы: - Ты ведь, как пит-буль, повзрослеешь, видно, только под самый конец жизни. Не забывай, ведь тебе после отпуска еще целый месяц жить. Опять голодать будешь? Или у меня занимать без возврата?
Когда он так со мною разговаривает, я действительно превращаюсь в юнца. Самое интересное, что, как всегда, потом он окажется прав.
Отец окинул беглым взглядом письменный стол, машинку, кресло американских ракетчиков; задал вопрос, который можно было бы не задавать:
- Пишешь?
Я хотел пожаловаться на нехватку времени, на отсутствие вдохновения и т.д. Но, прекрасно понимая, как это заденет его, ведь он столько сил в меня вбухал, редактируя мои рассказы, надеясь, что хотя бы я прорвусь в это новое время. Сказал, да, пишу, правда, пока еще в голове: складываю.
- В голове все не удержишь. Надо записывать. Спра-а-авку взя-я-ал? спросил отец с нарочито бакинским акцентом. Это было как бы последним знаком того, что он против моей поездки в Баку до президентских выборов.
Я взбесился. Достал из бумажника справку. Громко зачитал.
- Что ты злишься? Хочешь в Карабах?
- Просто мама - о справке, ты - о справке... Вон, я даже крестик снял...
Я расстегнул рубашку. Показал...
Отец отвел глаза.
- Крестик можно было и не снимать. А чьи это очки?
- Мои.
- Что так? Переусердствовал в занятиях?
Я промолчал, не рассказывать же ему с самого начала историю с Арамычем.
Отец поднимает за горлышко бутылку коньяка и считает звезды.
- Любишь ты красивую жизнь, - говорит.
Я, укладывая в чемодан последнее: американский протеин, эссе Нины, маленький пакетик мате, без которого теперь, как мне кажется, не мыслю жизни, объясняю ему, что заходил друг соседки и устроил небольшой прощальный мальчишник.
Я предлагаю ему допить коньяк; он, конечно же, совсем не против.
Надавливаю коленом на чемодан, закрываю, потом достаю одну чистую рюмку и дую в нее. Отец машет рукой.
И в самом деле - что-что, а рюмки у меня никогда не пылятся.
Мы выпили за "яхши ел"[1].
[1] Пожелание доброго пути (азерб.).
Отец закусил долькой лимона с отростком, похожим на куриную попку. Сок брызнул на водолазку, которую я недавно подарил ему на день рождения. Он щипком оттягивает ее и сбивает капли лимона.
- Вот почему я предпочитаю черный цвет, - говорит он, когда понимает, что следы все равно останутся, и просит меня, чтобы я сходил на кладбище в Баку, поклонился за него и за себя могилам предков.
Мы попробовали вспомнить, когда в последний раз были на старом еврейском кладбище в Баку. Оказывается - в восемьдесят пятом. Вздохнули. Допили бутылку.
Когда я уже закрыл дверь и остался с ключами в руке, вдруг вспомнил: надо заплатить за комнату мужу моей кузины.
На ходу отсчитываю деньги. (Отец головой качает: "Пересчитай, лишние дал".)
Стучусь к соседке.
Людмила берет деньги и просит меня на минутку задержаться. Идет в чулан. Выходит, протягивает продолговатую коробочку с трубовидным фонариком.
- Если вам не нужно, подарите в Баку кому-нибудь. Ой, а вам идет короткая стрижка.
При этих словах появляется Арамыч. Здороваясь с отцом, магистр игровой терапии кладет руку на талию Людмилы, привлекает ее к себе. Я думаю: вот он типичный жест собственника: "Мое". Вероятно, узрел в отце конкурента.
- Илья, - говорит Арамыч, - удачи тебе.
Я удивлен: он впервые назвал меня моим именем.
- Вечно тебя скоморохи окружают какие-то, - сказал отец в лифте, стоя ко мне спиной.
На улице Остужева мы встретили Людмилину дочь Аленку. Девочка возвращалась из школы со своей подругой. Увидев нас, поздоровалась и тут же смутилась; чтобы скрыть свое подростковое смущение, стала о чем-то быстро-быстро говорить подруге. Потом девочки перешли улицу и скрылись за углом дома, на котором висела вывеска дантиста. Коренной зуб был похож на дрейфующий континент стрелка указывала направление в кабинет док. Беленького - и напоминал забывчивому человечеству о давней трагедии планетарного масштаба.
Собирался дождь, он давно уже собирался.
За пыльными стеклами троллейбуса медленно проплывало серое от низко нависших туч Садовое кольцо. Медленно скользила влево вместе с зеленой крышей дома (зеленее вряд ли бывает) мадам Баттерфляй братьев "МММ"...
Мы как-то неудачно встали, прямо рядом с компостером, и отца на каждой остановке просили пробить билет.
Я ждал, когда же, наконец, он взорвется, но альтруизму его не было границ; другой бы на месте отца давно бы нахамил, а он... железные нервы. Когда отец в очередной раз прокомпостировал билет, я спросил:
- Может, переберемся? Лично меня это раздражает.
- Не стоит, в тихом месте наговорю тебе все что думаю, с тебя, конечно, как с гуся вода, а я буду потом ходить и валидол сосать.
Ах, вот оно что, а я-то думал...
Когда он такой - только на бемолях или только на диезах - я не понимаю его; не понимаю, о чем он, а он не понимает, о чем я, и тогда оба мы предпочитаем молчать; каждый о своем. Последнее время все чаще и чаще.