Выбрать главу

Скучает ли мой друг Марик Кушельман по Торговой, по бульвару, по кафе "Садко" у себя в Детройте? Помнит ли меня, Нану и Хашима? Или он старается все забыть, как я у себя в Москве, - все, что связано с Баку.

В моей Москве, когда люди выходят в город, кажется: никакая сила уже не в состоянии изменить их маршрут, повернуть головы, как поворачиваются ветры, не говоря уже о том, чтобы вдруг остановиться, замереть, задумавшись, подобно Сократу. Да. Точно. Очень редко они вертят головой по сторонам. В Баку дело другое: пешеходы тут онтологичней; они выходят на улицы еще и ради того, чтобы при случае (случай этот непременно приобретает черты чуда) подхватить чей-то кайф, чей-то миф, чей-то взгляд, чью-то руку и сойти с пути, как сходят с ума, (наконец сойти!). Хотя прекрасно ведь знают, как часто бакинские улицы - как любое сумасшествие - заканчиваются тупиками. Вместе с тем все так неспешны (в особенности женщины), так сонны и так квелы, что сонность и квелость их, кажется, походит на зеркальное отражение какого-то основного душевного состояния - умонастроения, которым окутан город в этот час дня.

Кондиционеры. Сигналы автомашин. Ругань пешеходов. Не столько ругань, сколько...

жест.

Ветер,

плевки,

окурки...

Прозрачное небо - небо Юга - с прозрачными, быстро плывущими облаками.

Женщины, которые ходят так, будто совершают переход из кухни в спальню, минуя гостиную.

Я останавливаюсь у книжного лотка...

Торговец книгами - восточный уродец, почти карлик, персонаж из "Тысячи и одной ночи", сидит на раскладном туристическом стульчике. Похоже, он немножечко обкуренный, а может, так... просто дремлет или находится в глубокой задумчивости, ведь все-таки книгами торгует. Усталыми пальцами перебирает он четки тюремной работы из высушенного черного хлеба с открытой ладонью на конце (беш бармах - пять пальцев, пять заповедей). Глаза у торговца маслянистые, с красными белками и набрякшими веками; под глазами два бархана. Тяжелая небритая челюсть с оттопыренной и влажной нижней губой неестественно выпирает на манер верблюжьей. Заметил меня, заметил, как я разглядываю книги, и как бы просто так кричит в сторону (типичный кавказский ход):

- Киныги, киныги, ай киныги, киныги, замецательный киныги!!!

Мама тянет меня:

- Не хватит денег. Мне еще на работу. Опоздаю...

Книги, как говорят в таких случаях у нас в Баку, "елэ-белэ, ортабаб"[1], в основном, букинистические (восьмидесятых, семидесятых и очень-очень редко шестидесятых) - те, что приобретал простой советский люд на талоны, сдавая макулатуру. Попадаются, правда, и новые, и совсем новые. Я уже уходить собрался, как вдруг Довлатова обнаружил, в уголке между Кораном в переводе Крачковского и самоучителем игры на шестиструнной гитаре. Судя по фотографии на задней стороне обложки, автор был недоволен бакинским окружением. А еще... мне показалось, я совсем близок к разгадке появления эссе у меня на столе Сережка Нигматулин (как это я раньше не заметил), лет этак через десять-пятнадцать, будет на одно лицо с автором "Чемодана": возможно, его даже пригласят работать на радиостанцию... Голос у него не хуже довлатовского.

[1] Не ахти какие, так себе (азерб.).

Блеклая мягкая обложка... Полистал...

"Чемодана", к сожалению, в этом издании нет; только "Зона", "Компромисс" и "Заповедник".

Купить, что ли?

Странно, как Нина, с ее неизбывной тоской по "ирландским сумеркам", вдруг не на шутку увлеклась Довлатовым, может, я недооценил его в свое время, написала же Нина (или не она: не суть, коль эссе мне оставила) в самом конце: "...но ведь всегда найдется кто-то один, кто, прочитав строку, закроет глаза и непроизвольным движением губ воскресит СЛОВО, хотя бы для себя самого, для себя одного. Кто знает, может этот один будет и у Довлатова". Кстати довлэт по-азербайджански значит богач

Начали торговаться. Карлик ни за что не хотел уступать. (В глазах его тускло мерцало отчаяние.) Он не хотел уступать до тех пор, пока мама не предложила взять еще и "Железную женщину" Берберовой, после чего карлик, зыркнув на меня, поинтересовался:

- Довлятоф... Азербайджанлы?[1]

- Хэ, - говорю, - бираз[2]. Отец еврей, мать армянка.

Мама нервничает; смотрит на меня. Глаза ее говорят: "ты же не у себя в Москве".

- Бакилыды?[3]

- На нашей улице жил.

Мама качает головой уже в открытую; она не на шутку напугана.

- На нашей, настоящей.

- Эйби йохдур. Бизим кючэдэдэ байрам олар[4].

[1] Азербайджанец? (азерб.).

[2] Да, немного (азерб.).

[3] Бакинец? (азерб.).

[4] Ничего. На нашей улице тоже праздник будет (азерб.).

Олар, олар. Я в этом не сомневаюсь.

Когда уходили, карлик проводил нас таким взглядом, будто Сергей Донатович Довлатов ему только что обрезал крайнюю плоть тупым ножом.

- Вот видишь, - говорю я, - раз продает, значит, кто-то покупает, раз покупают, значит, остались еще люди читающие... ну, скажем, Довлатова.

Мама со мной категорически не согласна: "это еще ни о чем не говорит"; она перечисляет всех, кто уехал:

- Гулиевы - в Москве. Полищуки - в Америке. Сонечка, дяди Зямы дочка, представляешь, махнула в Австралию. Тофика-музыканта помнишь, со второго этажа, сосед дяди Зямы, ты еще говорил, что он у Вагифа Мустафа-заде на тромбоне когда-то играл, с женой разошелся, отсудил вторую квартиру в Крепости, продал и уехал в Киев, там играет в какой-то джаз-группе... И очень хорошо зарабатывает...

Вспоминаю слова сумгаитского попутчика: жить сейчас очень тяжело.

- ...Мама, у Вагифа не было духовиков, Тофик был басистом, контрабасистом, и он не в Киеве играет, а в Одессе - в каком-то китайском ресторане.

- Откуда ты знаешь?

- Сама в прошлом году говорила, - ответил я несколько резко, и потому еще больше злюсь на себя. Меня коробит, что я ничем не могу помочь, продолжаю тянуть деньги. За комнату. На мелкие расходы. На мелкие?..

- Я про ресторан ничего не говорила.

- Хорошо, ресторан я сам придумал. - Нет, правда, пора бы уже и задуматься не только о своей жизни, но и о жизни близких тебе людей.

- А капитан Шахбазов умер, - сказала мама обиженно, - кровоизлияние в мозг!

Время не щадит никого. Мир шаток даже для капитанов, даже для таких капитанов, как Шахбазов. Я знаю это. Я знаю давно.

В репродукторах на всех этажах поет Ханларова Зейнаб; Зейнаб поет, Зейнаб!!

Пластинка в ЦУМе шипит, потрескивает антикварно.

Я защищаюсь от пламенной дикарки московскими улицами, подземкой (станция "Китай-город"; платформа справа - всегда путаю, всегда оказываюсь лицом к граниту - переход на Таганско-Краснопресненскую линию) и Ниной, я защищаюсь тремя отделами универмага, глупой улыбкой продавщицы с темным пушком над верхней губой, воспетой не одним ширванским пиитом; но средневековый голос ее, седой, низкий, уже внутри меня, до живота самого проник, отзываясь легким спазмом; подгоняемый таром, кеманчой, непогрешимым ритмом нагара-чалана, прошлое мое бередит, о грехах моих давних напоминает, о грехах, возможных только под этим солнцем. И кривятся, загибаются, горбатятся московские улицы, словно бакинские, и вот уже Нина, моя московская Нина, уступает место Нане, а Нана - Иране, а Ирана - Зейнаб. Зейнаб - мой четырехветровый муджтахид[1]. В страшный грех меня ввергает, чтобы затем самой спасти, чтобы помнил только этот мугам, пришедший оттуда, откуда приходит первая любовь. Зейнаб - это Девичья башня, остров, каждые сто лет исчезающий под водой вместе с караван-сараем, мечеть Хаджи Аждар-бека, минарет Сыныг-кала - дома с открытыми настежь дверьми - балконы в виноградных листьях на улице Зевина, кафе "Жемчужина", суры Корана, солнечный удар, волнообразный оргазм соседской девчонки на пляже в Пиршагах, в зачадровую, чадородную тайну которой я проник лишь наполовину, оставляя другую более любящему (честнее (?) - более решительному, не побоявшемуся ее отсидевших старших братьев), ветер с моря, торгующий листвою чинар, асфальт, глубоко истыканный женскими каблучками. Это запах гнилых овощей и фруктов, самоварного дыма, сыра, мяса, мочи и пота, французских духов (например: "Сиким"), животной крови, анаши, горячего тандыр-чурека и еще бог знает чего. Зейнаб - это включение в жизнь и одновременно влечение к смерти на всех этажах центрального универсального магазина.