Так думал Христофор и был не прав или прав, но лишь отчасти.
Спустя еще некоторое время Христофор как-то попал на отчима Д.
Тот оказался немногим старше самого Христофора, и, в отличие от своей супруги, матери Д., был не в меру распахнут и словоохотлив. Эту его словоохотливость, - а порою откровенный цинизм, Христофор связывал с недавней кончиной бериевского сокола, которому сейчас от отчима Д. доставалось больше всего: "...ходок еще тот был, прости мою душу грешную, на сисястых да на задок крепеньких ни обещаний, ни денег не жалел, последний раз женился, конь монгольский, на тридцать лет моложе себя взял; баба евонная - ну шалава шалавой - ко мне в ширинку уже на свадьбе лезла; вот она, крыса, и ухайдакала его".
В тот день, распив бутылку белой на двоих, отлакировав ее мадерой, Христофор многое узнал из болтовни отчима невесты и о многом (так ему самому казалось) догадался. Отчим удивительно верно для своего возраста и характера (такой почему-то принято называть "легким" и приписывать необьяснимому свойству русской души) воспользовался большими областными связями тестя и супруги: хлебная должность - замполит "уютненькой колонии", разъезжающий на казенном "додже три четверти" с камуфлированной фанерной надстройкой. Любил он и в преферанс перекинуться, и приударить за какой-нибудь "приезжей симпампулькой", и, несмотря на это, имел семью "прочную и нерушимую, как наша советская власть", да еще проверенную годами, вполне удобную связь на стороне. Ввиду того обстоятельства, что колония и удобная связь находилась километрах в семидесяти с чем-то от курортного городка, он часто отсутствовал дома.
(Как только Христофор сообщил мне эту весьма и весьма значительную подробность, я почти тут же догадался, кто у нас будет жертвой номер два в линейно разворачивающемся сюжете.)
Приходит как-то раз Христофор к Д., - а дверь открывает ему... Да, дверь открывает она!
Естественно, вскоре (в рассказе его "вскоре" - "тот же самый день") у нашего жениха спадает пелена с глаз и он видит перед собой не "еще молодую, еще красивую", а просто молодую и красивую женщину с мерцающим взглядом, как бы продолжением того, самого первого - уклончивого; взглядом, вне всякого сомнения, ожидающим от него самых что ни на есть решительных действий, взглядом-заклинанием, никакой речи не под силу.
Я подумал: а не был ли этот взгляд, вырывавший Христофора из самого себя, отражением его собственного - "на Запад как Восток"?
Вечность потребовалась, чтобы не слышать хриплого лая собак во дворе и другого заклинания - внутреннего голоса, вечность потребовалась чтобы захлопнуть за собой дверь: дверь - тело, дверь - город и люди, дверь - море и башня, девушка семнадцати лет, имевшая неосторожность заглянуть в твои глаза, и война, которою ты уже обьявил самому себе на долгие и долгие годы. Вечность потребовалась, чтобы преодолеть то самое расстояние, ту самую едва различимую грань, преодолев которую, уже перестаешь быть тем, кем ты был и мог бы быть.
"Вы так поморщились, думаете, это типичное серийное сочетание, зря думаете, Магомет считал связь с тещей одним из самых злейших пороков".
Я был плохого мнения о Христофоре, когда почему-то решил эту историю в какой-то степени уже завершенной (надо было лишь чуть ярче высветить предикатные связи-отношения.) В самом деле, ну, что еще он мог, - рассыпать горсть точных и тонких деталей для нагнетания атмосферы злейшего порока, чтобы потом выступить в классической и уже всем обрыдлой до тошноты роли моралиста? Но Христофор и в этот раз оказался на высоте.
"На серванте в гостиной стоял внушительных размеров фотографический портрет с траурной лентой; вы уже наверняка догадались чей? Да, верно, это был портрет деда. Благородная с волной седина, волевое широкое лицо, глаза, не знавшие поражений, равнодушные и безжалостные ко всему, что нельзя считать своим кровным. О, как должно быть его любили волкодавы, как неслись к нему, когда он голосом Левитана подзывал их к себе".
...О качестве пиджака и профессионализме портного говорили скульптурные плечи и борта. Скорее всего этот пиджак, как и другие костюмы и пиджаки, он одевал редко, предпочитая все же форму; это было заметно, это легко угадывалось.
И тут - второе озарение Христофора! Мать Д., - теперь уже не только мать, - была точной копией своего отца в женском варианте.
"Никогда не замечали - через некоторых женщин просвечивают отцы? Особенно ярко и четко - мужчины-охотники-хранители очага. С одной стороны, мне нравился в ней именно этот мужчина, он мог решить многое, чего не умел и никогда не научусь решать я; с другой - именно его-то я и ненавидел в ней - мужчину, похожего на названия газет "Правда", "Известия", "Труд", на заголовки передовиц, на советский гимн, который у меня ассоциировался с разверстой, кровоточащей каждое утро раной; мужчину, рождавшего во мне тот страх и трепет, от которого я старался избавиться на развалинах генуэзской крепости.
В те, теперь уже далекие времена бытовало расхожее мнение, что сексуальность чужда нашим женщинам, так как они являются не более чем приютом для советских детей и хозяйками примусов и кухонных плит. Мой случай оказался совершенно иным. Как передать вам то ощущение, что возникало у меня всякий раз, едва я откидывался на спину, восстанавливая дыхание и силу. Я чувствовал себя уничтожителем этого мужчины и всего, что было связано с ним. Я мстил за расстрелянного отца, за "парашу", искусно занавешенную матерью, за злые казахские морозы... Но чем дальше я отступал от самого себя, от того лица, которому готовил маску взрослого в бабушкином зеркале, тем очевиднее для меня становилась красота этой женщины. Красота пагубная, собирающая и забирающая меня всего без остатка, сосредотачивающая только на себе одной, красота, от которой я уже не умел и не знал, как отгородиться. Красота, предававшая меня медленной, но верной смерти. Эта женщина умела из крика строить святилище, она знала, что именно окно в сад и создает сад, охраняемый кавказскими овчарками и окруженный высокою стеною. О, теперь я понимал Овидия: "Я люблю женщину, коей возраст перешел за тридцать пять. Пускай те, кто торопится, пьют молодое вино".
Кажется, я уже могу ответить, каким таким мотивом Христофор руководствовался, подходя к Д. "так близко, насколько это только было возможно", хотя он и обещал держаться от нее в стороне, пока лаврентиевский сокол, быть может, в последний раз смотрел в окно из последнего привилегированного гнездышка. Христофору мало было отнять, он еще хотел, чтобы старик понял, - теряет не только свою жизнь, но и влияние на другие - уже на самом пределе, на пороге между светом, который отражается в стеклах спецбольницы и потому - дважды, трижды, четырежды свет, - и темнотой, в которую тому предстояло упасть так скоро и уже без подготовки, из-за того, что некий молодой человек, мститель, воспользовавшись случаем, только мгновение назад отобрал у него самое дорогое, самое ценное.
(Нет ничего удивительного в том, что старик, отдав Богу душу, продолжал отвечать Христофору местью на месть, вопреки всем законам физики.)
Шло время (в рассказе Христофора затертый этот оборот напоминает переход с одной стороны совершенно обезлюдевшей улицы на другую, необходимый, чтобы как можно скорее продвинуться в нужном направлении), мать Д. и Христофор стараются скрыть связь, а скрывать становится все труднее и труднее: то муж появится внезапно "с чего бы это вдруг?!" - хорошо, вначале ворота скрипучие откроет, чтобы во двор на казенном своем "додже" въехать, - то Ромео в третий раз, будто нарочно, окажется на узенькой улочке в тот самый неподходящий момент, когда жених наш, один, без невесты, тихонечко отворит калитку с тыла, фальшиво-ласковым голосом успокаивая свирепых собак, привыкших к другому голосу; то за столом Христофор "не так" посмотрит на мать Д., и той покажется, - взгляд этот слишком откровенен и слишком долог, - а дочь, перехватив его, наверняка уже начала догадываться; то еще что-нибудь в таком же роде. Спасали мгновения и чистая случайность, которые еще больше разжигали порочную страсть и вместе с тем рождали чувство обманчивой неуязвимости, дозволенности свыше.