Меж тем, Христофор все чаще и чаще чувствует себя не столько похитителем, сколько похищенным, не столько охотником, сколько жертвой. Эта мысль, это чувство, эта догадка укрепляются в нем еще и после странного случая произошедшего с ним на работе, в Доме отдыха.
"Мял" как-то Христофор одну очень экстравагантную рыхлозадую матрону, ни под каким предлогом не снимавшую с себя украшений, дошел до шейных позвонков, чтобы удобнее было, поднял вспотевшие кудельки на затылке и увидел в темной впадине небольшую родинку, - да он их тысячи видел на других телах, беспорядочной россыпью, созвездиями или в одиночку, он столько знал о телах своих клиентов, отклике мышц, нервной возбудимости, явлениях застоя и простудных шариках, убегавших от пальцев, запахах усталости, страха, наслаждения и подвижности связочного аппарата, что ему как-то порою уже и неудобно становилось на набережной, когда вдруг встречал их и, на всякий случай, хладно раскланивался, а тут вдруг, надо же, - махонькая родинка. Повел Христофор взгляд вниз по обесцвеченному ворсистому следку, напоминавшему елочную веточку, и увидел шрам под лопаткой. "Вы никогда не замечали неглубокие шрамы на теле, каким бы оно загорелым ни было, всегда остаются белыми, словно стремятся выделиться, в отличие от глубоких? Я сделал для себя открытие, которое когда-нибудь делает почти каждый человек: corpus, тело вещь с отмеренным сроком и ничего более, если это так (а сомнений не было), как же мог я тогда бессмертную душу свою на усладу менять?!".
Зная, как восточные женщины любят философию, как боятся таких слов, как: атараксия и апатия, я не стал "грузить" Ирану тем отступлением от сюжета, какое сделал Христофор исключительно для меня, в общих чертах обьясняя одно из Пирроновых положений в пересказе Секста Эмпирика. Так что "судящий" для Ираны остался "судящим".
Тогда-то, может быть, и решил он поступать в медицинский на факультет душеведенья. Все, хватит массировать жирные ляжки, хватит поклоняться фасцинусу, мстить, лгать и подличать. К тому же учеба помогла бы ему забыть Д., забыть пока не поздно, снять обязательства и избавиться от ответственности и еще - от ее матери, в которую имел неосторожность влюбиться; вернуться на путь, с которого сошел. Но...
Но однажды Д. застает мать в спальне с Христофором. К тому времени у нее уже было подозрение, - правда, бедная и предположить-то не могла, что волчица, покушающаяся на ее счастье - собственная мать. Она застает их в спальне, а они не могут остановиться, они не могут остановиться, а эта дурочка стоит и смотрит.
"Стоит и смотрит" - было чуть ли не единственное место в моем рассказе, когда сам я почувствовал, увидел по смущенному лицу Ираны, что "пробил" ее. Кстати, и я тоже смутился, и я не смог на Арамыча взглянуть именно в этом месте, - и точно так же, как я сейчас понял - "пробил" Ирану, он тогда понял, что "пробил" меня.
Отчим узнает от соседа - того самого незадачливого Ромео - почему его падчерица убежала из дома.
Он выволок жену в сад и показал место, где очень скоро выроет ей могилу, на которую будут мочиться любимые волкодавы ее отца. Та только улыбнулась и сказала, что он никогда этого не сделает, потому что между ними много такого, чего никто не должен знать; погубив ее, он погубит свое будущее, себя. Замполит колонии верно истолковал намек на полноправное участие в предстоящем вскорости дележе наследства. Это раз. А во-вторых, что она - сама не видела, как он полапывал приемную дочь. Было это неправдой, но это могло бы быть, и оттого отчиму и замполиту стало еще обидней. С наигранным благородством (плоды которого вскорости могли пригодиться) вернув падчерицу домой, он потом всю ночь проколесил в поисках Христофора, чтобы поставить его на колени, как ставят уголовники, но так и не нашел. "Я прятался ночью в зарослях неподалеку от узенькой извилистой тропки, ведущей от Ботанического сада к Никитскому пляжу". После недолгих раздумий, прекрасно понимая, что Христофор может спутать все его планы, отчим Д. намекает лагерному авторитету, чтобы тот нашел для него настоящего профессионала на воле, а не какого-нибудь шакала.
До матери Д., благодаря старым связям и деньгам, доходит замысел мужа, как доходило до нее и раньше все или почти все, что он делал или намеревался сделать, она даже знает точно, кто исполнитель - "гастролер с Кавказа, абхазец". Она понимает, это - необъявленная война, самая серьезная из всех, что с определенной периодичностью возникали между ею и мужем. Она принимает ее и начинает спешно готовиться, считая самым уязвимым местом, отношения между дочерью - "не выдать ли ее поскорее замуж, ну хотя бы за того же соседа" - а не напуганным Христофором, который, в сущности, еще мальчишка, но это даже хорошо, она вылепит из массажиста, подающего надежды, то, что ей нужно.
Христофор бежит из городка, но через некоторое время возвращается, возвращается из-за матери, ему кажется, что она может стать заложницей сложившейся ситуации, ведь приезжал же замполит к нему домой, ведь бил же стекла в серванте и посуду. Он возвращается и - как раз к первому серьезному нервному срыву у Д.
Психиатрическая больница в Симферополе.
Вечер. Вестибюль. Полумрак.
Шумит дождь...
Мать девочки просит Христофора навсегда покинуть полуостров. Она уже знает - война проиграна: родственники, зарившиеся на наследство, - обо всем прознали, теперь у них несравнимо более выгодная позиция, особенно если они солидаризируются с обманутым мужем. Все, что может ее ожидать, - только потери, одни потери. Она уже знает - эта полоса потерь, начавшаяся со смерти отца, будет самой продолжительной в ее жизни.
..."Навсегданавсегданавсегда!!!" - срывается женщина. Испуганно вскакивает прикорнувшая дежурная. Христофор успокаивает женщину и просит у дежурной стакан воды. Он идет по мягкой, заглушающей его неверные шаги, ковровой дорожке, и думает, дождь - хорошая примета. Женщина успокаивается, теперь слова "навсегда-навсегда" быстро-быстро латают пропитанный больничным духом воздух у щеки и уха Христофора, у его губ. Он чувствует, как и сам уже почти на грани умопомрачения и, не находя выхода из сложившейся ситуации, - "а когда не находишь выхода, мир все меньше и меньше, и дышать все тяжелее и тяжелее", - остается еще на некоторое время с Д. и ее матерью.
Христофор ждет убийцу, - "сколько я стою, банку чифиря или все-таки три ампулы морфия?" - наивный. Он ждет его так, будто тот намеревался ему помочь выбраться из страшных пут, избежать наказания. Он ждет. День. Два. Три... Абхазец медлит; что-то не складывается. Пытка затягивается.
"...Оказалось, женщина просто "переписала" убийцу. Теперь ей необходимо было перемирие во что бы то ни стало и на любых мало-мальски выгодных условиях".
В одну из бессонных ночей, когда сознание Христофора ушло от него дальше обычного и находилось как раз между предельной усталостью и абсолютным безразличием с одной стороны и жалостью к покидаемому собственному телу "вещь не вещь, сущее не сущее, а как же грустно, как больно-то..." - с другой ему открывается, что все случившееся с ним - не что иное, как страшная месть деда, "хранителя очага с левитановским голосом".
На следующее утро Христофор бежит в Харьков к старой тетке, затем в Москву, затем... да где только не пожил за эти годы он, вот только в Крыму был один лишь раз, - мать хоронил, и больше никогда. Никогда.
"Ну вот, дорогой мой, теперь вы знаете, почему я выбрал эту профессию, почему именно телесно-ориентированная психотерапия, почему я сочетаю работу с телом и вербальный психоанализ, почему так часто ссылаюсь на Райха и Лоуэна"[1].