Выбрать главу

[1] Вильгельм Райх (1897-1957) - известный австрийский ученый-психоаналитик, одна из самых сложных и противоречивых фигур в истории психологии. Александр Лоуэн (1910 г.) - американский психиатр и психотерапевт, взяв у Райха основные понятия об энергетической основе психофизических процессов, создал новую систему психотерапии - биоэнергетический анализ.

Он налил коньяку себе и мне.

Я ждал завершения рассказа. Не этого. Настоящего, достойного магистра. Я ждал и не ошибся. Ждать пришлось половину от его сигареты. Если учесть, как он вытягивает из нее дым - немного.

"А знаете, что самое страшное во всей этой истории, нет, совсем не то... Деда - охотника и хранителя очага, я уже больше не боялся - после той самой достопамятной ночи, когда я впервые ВЫШЕЛ. Я низвел его месть, добравшись до самых ее глубин, - но и сам я изменился, разительно, мой дорогой, до последнего атома. Можно даже сказать, я уже был и не Я вовсе, а кто-то другой, но под тем же именем, потому, наверное, осуждения людей и их наговоры, угрозы, в конечном счете, меня мало интересовали. Кто они в массе своей? Навоз-хаос. Что знают они об очаге и их хранителях? Да, конечно, я прекрасно понимал, до чего довел свою невесту, это хрупкое нежное создание с тончайшей аурой, высыпавшее мне на ладонь охристую труху от коры иудиного дерева в последнее мое посещение больницы (тайное.) До чего довел ее мать своей местью: "...плевать на наследство, продадим дом, убежим, будем жить втроем в другом городе, никто не узнает, ты - ее муж, я - ее мать, кому какое дело..." Да, я знаю, ваш брат писака непременно довел бы рассказ до зрелищности последствий, они ведь для вас первичны. Заразили бы Д. туберкулезом (в те годы уже справились с этим недугом, но не настолько, как принято считать, поскольку жил в Крыму, могу засвидетельствовать), свели бы Д. с ума (разве не к тому все шло), заставили бы убийцу нажать на курок, раза два, как минимум, потому что мишеней по сюжету, как минимум, две. Описали бы мою встречу с Марией Иосифовной, уже не красавицей полькой, а старухой; и как случайно нашел отцовские очки... Так-то оно так, да вот только я не писатель, а психотерапевт, и для меня всегда будет первичен выбор. Нет у рассказа конца, нет и не может быть: он одолженный на один круг, перелицованный, напрокат взятый, надеванный, заношенный и затасканный, потому что мир прозрачен, порист, сквозист, а наше доречевое состояние надежно хранит свою тайну; вспомните обезьянку Курта, достававшую из солдатского котелка записочки с фатальным содержанием, вспомните набережную, людей в масках, меня, готовившего себе точно такую же у бабушкиного зеркала, - сколько усилий вместо того, чтобы...

Почему люди не договаривают, быть может, самое важное, что это за привычка у нас такая, и почему я не спросил его: вместо того, чтобы - что? Знал, что он все равно не скажет или скажет не то, что еще хуже.

"Страшно, когда я думаю, сколько же этой женщине сейчас лет, жива ли она или уже давно погашены все огни, что стало с Д. или с ее отчимом, замполитом колонии, как народ прогуливается нынче по набережной... Но еще страшнее, когда я, уже не один раз сменивший атомы и маски, хочу вернуться и снова потянуть на себя дверную ручку в виде протянутой человечьей руки, до конца прожить эту историю, ведь шрамы и отведенный в сторону взгляд только доказывают: от чего бежал и прятался и то, к чему вернулся, - это и есть твое Я".

Но из фронтового котелка Куртихи можно достать лишь одну записочку с захватанным, невнятным и просто очень дурно изложенным содержанием, после чего старая фрау наверняка ведь задерет тельняшку и предъявит тебе якобы твой выбор, который ты, не найдя в себе сил отвести взгляд в сторону, вряд ли потом обменяешь на широкое полукружье радуги почти над самым Ливадийским дворцом, радуги, когда-то служившей тебе храмом.

Еще немного мы посидели молча. Я курил и смотрел на нимф. Ирана куда-то в сторону, так что я даже не мог понять, произвел на нее должное впечатление или нет.

- Здесь неподалеку одна моя родственница живет, может, зайдем? - она сказала это таким же тоном, как в первый день моего приезда: "Хочешь, полистаем журнальчик".

Вообще я заметил: все предложения пока что исходят от нее. Надо бы мне поактивней, что ли, себя вести.

Когда я, наконец, дойду в своем романе до этих строк, я, конечно же, пропущу следующую главу или попробую ее ужать, насколько это будет возможно, но что делать, если с этой самой главы, можно сказать, все и началось.

Самое интересное, что я даже не помню имени хозяйки квартиры на Торговой, не помню ни лица, ни голоса; все, что помню, - была она беременна, были у нее опухшие ноги, шаркающая походка, и нашему внезапному появлению, она, по-моему, была совсем не рада.

Меня усадили в слишком роскошное кресло. (Тут же бросило в сон.) Хозяйка, охая да ахая, отправилась заваривать чай. Ирана за ней...

О чем женщины говорили на кухне, естественно, знать не могу. Может, Ирана рассказывала ей, кто я такой; хотя, с другой стороны, а кто я такой, чтобы обо мне рассказывать, да еще женщине на сносях. Это меня просто Манька Величко заела, самая распространенная болезнь в нашем институте, начинающая прогрессировать с третьего курса. Да. Точно, Новогрудский.

Но при всем том, именно в этом старом доме на Торговой, в этой многокомнатной квартире Ирана, воспользовавшись долгим отсутствием в комнате хозяйки (уж не об этом ли "долгом отсутствии" они договаривались на кухне), села на подлокотник кресла рядом со мной, обвила мою шею руками и... Я тем же отозвался, снова отмечая про себя: а ведь она опять тебя опередила.

- Нет, я здесь не могу, - сказала она. - Я так не могу...

Не помню, как мы ушли, как попрощались с хозяйкой, погруженной в свой мир, тем особым погружением, какое свойственно всем беременным женщинам. Помню лишь, что чай мой остался недопитым, и был он не ахти какой, и мы очень-очень торопились, настолько, что поймали такси.

На четвертый поднимались через "темное парадное".

На площадке играли дети.

Мальчик Ираны катался на доске, а девочка крутилась возле Рамина и еще какого-то крикливого малыша.

Больше всех удивился Рамин, увидав нас вместе.

- Вы откуда? - спросил он.

- Ходили по делам, - сказал я и искоса глянул на Ирану.

Она улыбнулась. Ей явно понравилось, что Рамин нас заметил, почувствовал что-то. Еще бы ему не почувствовать, если он уже знает, что после "прихода и ухода" директора магазина автозапчастей, его мать тут же кинется на базар за продуктами.

Мы, как отпетые воришки, прошмыгнули через прихожую, слитую с кухней (немолодая гувернантка татаристого типа опустила глаза долу: дело барское, я ничего не видела, не знаю), маленькую детскую (когда-то хорошо мне известную хашимовскую комнатку), просторную гостиную и...

...в спальню.

- Пожалуйста, дверь захлопни, - попросила она шепотом, начиная с пуговиц блузки. - Только я тебя прошу... у меня... кажется, еще не кончились, то есть кончились, но я не уверена...

- О чем ты... - сказал я тоже тихим голосом и тоже почему-то начал с рубашки, как люди, у которых и времени много, и в квартире никого кроме них; сейчас же это походило на замаскированный тайм-аут. По Москве знаю, когда сверху начинаешь раздеваться, у тебя времени больше настроиться, особенно если то, что случилось - неожиданно, не в тот день и час. Но в Москве у меня это почему-то всегда - и не тот день, и не тот час, и всегда происходит в лучшем случае под легким киром, а в Баку - всерьез, на трезвую, со всеми вытекающими последствиями; и это совсем по-другому - и куда как острее и опаснее для души уязвимой, и к этому ведь снова надо привыкнуть, хотя бы на неполный месяц.

А кровать (вернее две составленные вместе кровати) была у них с Хашимом из той еще недавней эпохи, которую Нинка презрительно называет эпохой семейных трусов. Мягкая. Глубокая... На таких кроватях браки долго не держатся: все движения - на разъединение, мимо и куда-то далеко вниз. И все смешно, со скрипом получается. Прямо какой-то театр Сатиры. Не знаю, почему ей там не понравилось, почему сюда прийти захотелось? Может, своя кровать (пусть даже такая), как своя рубашка - ближе к телу. Но это же - бром, элениум, а не кровать.