Выбрать главу

- А... понравилась?.. Это моя последняя любовь.

- Последняя любовь мужчины - это его внучка, - говорю я не без раздражения, возможно, это связано с тем, что он сказал: "из тебя никогда не получится настоящий писатель", а возможно... возможно, из-за свитера, одетого Таней на голое тело.

- Ты знаешь... Таню?

- С чего ты взял?

- Так...Просто спрашиваю.

- Нет, ты не просто...

- ...тебе Ирана ничего не говорила?

Я молчу, зачем-то хочется позлить его. Я уже заметил фотографии, которые меня интересуют, но перевел взгляд на другие; думаю, что еще будет время взглянуть. Мне хочется позлить его еще больше, когда я понимаю, каков уровень тех, других, фотографий, как работает друг моего детства с демонами зеркал и отражений. Вот один из примеров: зима, метель, дорога, вдоль которой голые деревья, впереди (чуть-чуть до схождения двух линий дороги в одну точку; это "чуть-чуть" - свидетельство мастерства и вкуса) двуглазое, темное пятно, предшествующее будущему, - встречный автомобиль; внизу в правом углу фотографии видно скользкое крыло американского автомобиля, на котором едет сам фотограф, на покатом потном крыле зеркало, в зеркале видно схождение двух линий дороги, остающейся за спиной у автора, а чуть-чуть до этого схождения велосипедист! Велосипедист под осенним дождем - это медленно плетущееся вослед нам наше прошлое, наша провинция, наше скользкое (как крыло, как дорога) "что было" и наше "это было, было!..", прошлое, обессмерченное посредством драгоценных металлов и серебра. Я хотел позлить Марка, но вместо этого не удержался, и мои аплодисменты подхватила незаставленная мебелью зала.

Когда я, восхищенный, обернулся, уже было открыв рот, чтобы выразить то, что у меня на душе - Марка за моей спиной не было; я понял, он дал мне возможность посмотреть на те фотографии, которые интересовали меня не только как факт искусства.

Может, хорошо, что он ушел, хорошо, что не слышал, как я хлопаю в ладоши, словно в Театре оперы и балета, - какой тут к черту театр, если вдруг этот американский автомобиль с зеркалом, застрявший между осенью и зимой, - тот самый, на котором разбились его отец и мать.

Марка я нашел во дворе в наброшенном на плечи свитере. Он одновременно накрывал на стол и с кем-то говорил по радиотелефону. Приглушенно, мягко, часто недоговаривая фразы; так говорят мужчины с женщинами, с любимыми женщинами, когда рядом есть посторонний.

Звонок, судя по всему, был междугородный: Марк записал на пачке сигарет время прибытия и номер рейса самолета, который обещал встретить.

Окоченело стоявший манекен, теперь так же окоченело сидел (вернее, полулежал) за столом, где обычно сидят корни больших семейств или капитаны кораблей в кают-компании.

Видать, очередной закидон моего американского друга - манекен за столом с желтым галстуком на шее.

- Убери его, - сказал я, когда он отключил трубку.

- Зачем? Разве он тебе не кажется живее всех живых?

- Мне? Нет.

- А меня он, знаешь, заводит. - Марик снял очки с ананаса и нацепил на нос манекену. - Тут ведь как-то решили подвал в тир переоборудовать, такое нагородили - цемента понавезли, мешки с песком, сам Заур грузовик списанных манекенов пригнал из какого-то торга, Двадцати шести... что ли, так сказать, наследие советских времен. Тир, конечно, не состоялся, тут же в нарды играют все слышно, но было весело, когда господа оставили эту ораву на мое попечение. Уж я отвел душу. Я тут как сержант был! Представляешь, манекен - Хашим, манекен - Заур-муаллим. - Марик стучит по чингисханистой голове манекена, как, вероятно, с большим удовольствием постучал бы по лысому черепу настоящего Заура-муаллима. У манекена от хлопков по черепу сползают очки. Марик поправляет. - Был когда-то даже манекен - моя американская жена, - между прочим, хорошенький, тебе бы понравился, с бюстом! - Показывает на себе, каким именно, и поводит плечами, как шансонетка.

- И ты забирал его, вернее ее, к себе в постель.

- Я?! Наоборот... Я воспитывал ее пенделями каждое утро.

- Ты все это сам приготовил? - спрашиваю и с восхищением изучаю длинный стол, в центре которого тиранствует фотогеничный ананас.

- После смерти мамы и папы, после того, как сбежала эта стерва, у меня такая язва открылась... - Марик свинчивает крышку на синем "Смирноффе". Хашим в помощь моему желудку ко мне женщину из Крепости прислал - "крепостную" прикрепил: приходит убирать и готовить. Три раза в неделю она у Ираны, смотрит за детьми, в остальное время готовит мне, пальчики оближешь, такие обеды, без нее я бы потух. Она только ушла. Это я и из-за нее задержался.

- Это такая... татаристого типа, с атлетическим задом? Она случайно не Хашима глаза и уши?

- Нет, скорее мои. Добрая, глупая, нежная женщина - что может быть лучше. Может, у нее несколько допотопные взгляды, но ты же имеешь представление о здешних, ичери-шехеринских нравах. - Он наклонился ко мне и сообщил на ухо одну очень интимную подробность в их отношениях, спросил меня - не пробовал ли я делать тоже самое.

- Нет, я не пробовал. Значит, ты знаешь все, что происходит в нашем доме?!

- ...не только от нее и не только я, и не только то, что происходит на Второй Параллельной. К примеру, когда провожаешь Ирану на иглоукалывание (кстати, попробуй с ней это сделать... я уверен, ей тоже понравится...) обернись, посмотри - нет ли за тобой хвоста.

Так вот значит, почему он не пришел тогда, когда мы ждали его на той же площади в Крепости!

- Впрочем, лучше об этом после. Иди садись.

Перед тем как сесть, не удерживаюсь и обнюхиваю блюдо с хингяли. Я потрясен, я совершенно потрясен и не скрываю своего совершенного потрясения к ним отдельно идет фарш (мясо, рубленное вручную!) с золотистым луком и отдельно большие куски курицы, а еще мацони с чесноком. Я прикладываю руку к супнику с довгой - стекло его холодно каким-то древним погребным холодом; кусочки шашлыка из осетрины (кожура развалилась и напоминает библейские свитки) и бутылочка наршараба, зелень... чурек... айран... Даже не знаю, с чего начать. Эх, этот бы стол да в Москву, когда я три дня без еды!

- Пир во время... войны?! - говорю.

- И выборной кампании, - добавляет он. - Но пусть твоя душа успокоится. Это не наш с тобой праздник.

- Чей же в таком случае?

- Это пир подлеца. - Марк показывает на манекен. - Того же Заура-муаллима, Хашима... да мало ли подлецов, старик, на белом свете. Мы с тобой не виноваты, что приходится крутиться рядом с этими вонючками, чтобы выжить.

Он наливает "Смирноффа" в мой лафитник и сам кладет мне на тарелку хингяли. (Столько, сколько я не смогу съесть даже в три захода, даже под водку "Смирнофф", которую никогда еще до того не пробовал, но от рекламы которой в восторге и готов часами смотреть на преломляющуюся пантеру.)

Совершенно голый манекен сидит в галстуке желтого цвета, выпятив упрямый подбородок, и смотрит куда-то чуть в сторону, мимо меня.

После второй рюмки Марк вновь, только на сей раз уже со всеми подробностями, детально рассказывает о гибели родителей.

Периодически он отводит глаза и смотрит туда, куда смотрит манекен, - на стену, где висит колесо от фаэтона.

Я слушаю внимательно с неподдельным участием, и мне не верится, что дяди Семы и тети Ани больше нет в живых. Они сейчас у меня прямо перед глазами... молодые, завода хватает на много лет... до сюжета с открытием Америки и скрежета тормозов еще очень далеко, но красные удалые "жигули" своими повадками как будто уже чем-то напоминают тот самый автомобиль с фотографии, уже приноравливаются на горбатых бакинских дорогах к неожиданному американскому маневру.

Я слушаю, я внимательно слушаю его, а сам вспоминаю, как покойные откровенно недолюбливали меня; сколько раз запрещали они Марику со мной водиться - считали, что я его порчу своим декадентством. А сколько раз мне моя мама говорила, когда видела меня вместе с Марком на углу нашего дома, на нашей улице или во дворе: "Ну что, Илья, у тебя совсем гордости нет?!" Она говорила так, чтобы Марик услышал и понял, что именно она имеет в виду. Я вспоминаю, как давным-давно мы втроем - Хашим, Марик и я - угнали автомобиль районного судьи, чтобы немного покатать затосковавшую Нану, "пофикстулить" перед ней, как мы тогда выражались, и как нас очень быстро сцапала милиция (прямо у метро "Баксовет"), и как Хашим, заложил с потрохами меня и Марка; а потом, после допросов, приехал его отец, цекашный "агыр джаиль", разрешать конфликт с потерпевшим судьей и милицией в ожидании взятки; когда все обошлось (порвали бумагу на наших глазах), отец Хашима, тоже один из претендентов на роль манекена за этим столом, прямо при двух милиционерах, влепил мне увесистую пощечину и несколько опереточно, раскатистым басом сказал своему сыну: "Одного еврея рядом с тобой я бы потерпел, но двоих!.. Хашим, на какой камень ты смотришь, на какую ограду?!" С тех пор, наверное, я, в каком-то смысле, чувствую себя не просто евреем, но еще и вечно вторым, вечно лишним евреем с неостывающей щекой, для которого нет места ни по правую, ни по левую руку. Быть может, с тех пор мне начало казаться, что в нашем "мезузе" то ли пропущена какая-то буква, то ли написана не та. По этому поводу я даже вспомнил, что прадед мой Самуил Новогрудский в двадцатых годах бежал от революции в Палестину, но, прожив там некоторое время, зачем-то вновь, при содействии сына-чекиста, тайно перешел границу России, а ведь еврей, правоверный еврей, вернувшийся в Землю обетованную, и потом вновь (какая бы уважительная причина ни была) покинувший ее - проклят будет со всею семьею своею и потомками своими.