«General condition of the patient absolutely unaware of seriousness of his illness very good»[166], — как свидетельствует Катина телеграмма. Ее запрет действовал и после удавшейся операции. Волшебник возвратился домой. Диван манил к себе, чтобы продолжить наброски следующих глав; глядя в окно, Томас Манн наслаждался игрой света и красок в лимонных деревьях: «В саду, как в раю», — и, вопреки настоятельному предостережению доктора Розенталя, упорно продолжал курить: «Всего несколько сигарет за день».
Катя, решительная противница курения, не стала настаивать. За то время, пока он по-прежнему сосредоточенно трудился в своем рабочем кабинете, она успевала, как всегда, переделать «а lot of futile little duties»[167]. (Слово «futile» является ключевым в ее корреспонденции.) Этой «greatest man’s great women»[168] опять грозила опасность забыть о себе и своих душевных склонностях в массе разнообразных требований, предъявляемых ей жизнью. Поэтому она бывала рада каждому приезду внуков и, несмотря на все хлопоты, очень огорчалась, когда они уезжали. «Внуки […] уехали […]. Не отрицаю, мне, конечно, тяжеловато, но каким же счастьем они одаривают тебя». А в остальном «голова забита» всякими проблемами: болезнью Волшебника! заботами о шурине! По мнению матери, средний сын предъявляет слишком высокие требования к своей жене. И, наконец, не прекращающаяся любовная связь между Эрикой и Бруно Вальтером. «Да, масса забот».
Масса забот и одна неизбывная горесть. Двадцать второго мая 1949 года — забегаем вперед — в Стокгольме Катю Манн настигла весть, которой она страшилась долгие годы: ее старший сын покончил с собой. Как же она была привязана к нему, как радовалась мнимому освобождению от наркотической зависимости во время службы в армии («война пошла Клаусу на пользу, как некогда почившему в бозе Гинденбургу»), как оплакивала печальный финал его журнала «Десижн»: «Я очень ропщу на Господа Бога за то, что Он не проявил подобающей благосклонности, к чему действительно были все основания». Как возмущалась опубликованным в газете сообщением о попытке Клауса покончить жизнь самоубийством в 1948 году: «То, что эта попытка во всех подробностях стала достоянием прессы, можно расценить, по меньшей мере, кале дикость, ибо кого, собственно, это касается? А вот тому, с кем подобное произошло, такой вид огласки, естественно, лишь затрудняет возврат к жизни». Возврат, которого для Клауса Генриха Томаса Манна теперь уже не было.
Катя никогда никому не рассказывала о последнем прощании с ним. Полные драматизма стенания были не в ее духе. «В глубине души я сострадаю материнскому сердцу и Э.[рике]. Он не имел права так поступить с ними», — писал Томас Манн. Катя никогда бы не написала подобных строк, сентиментальность была чужда ей, ею владели лишь отчаяние, сострадание и чувство долга. Она не поехала на похороны сына в Канны, а осталась рядом с мужем и вместе с ним продолжила турне с лекциями по скандинавским странам. По возвращении на Сан-Ремо-драйв она сразу приступила к исполнению своих повседневных обязанностей, проявляя в первую очередь заботу о девере Генрихе, которого она, как и прежде, посещала почти каждый день и помогала ему советом и делом: неужели он в его-то преклонном возрасте и с довольно никудышным здоровьем примет предложение Восточной Германии возглавить в качестве президента вновь созданную Академию искусств? Ему предоставляют виллу, машину с шофером, первоклассное обслуживание, славу и признание. Но в состоянии ли он соответствовать этой должности? Генрих колебался. Одному из Маннов выпала честь стать последователем Макса Либермана. Это очень много значило. Тем не менее, Катя не могла отговаривать его. Деверь должен решить сам, что ему делать. Он остался в Калифорнии, и Катя проследила за тем, чтобы присланные ГДР деньги для переезда были полностью возвращены.
Генрих Манн умер 12 марта 1950 года; его уход из жизни вполне мог произойти задолго до этого дня, но тем не менее поразил всех. «Его смерть для всех нас явилась полной неожиданностью; он чувствовал себя вполне сносно и мог бы действительно подумать о переезде в Берлин (хотя меня всегда беспокоила даже сама мысль об этом). Как раз за два дня до его смерти мы с Томми были у него в гостях, он явно радовался нашему присутствию, был возбужден и без умолку говорил, […] он настоял на том, чтобы отметить день его рождения — 27 числа — у нас вместе с Голо, который непременно должен был освободиться на эти дни от занятий в своем колледже». Вечером 10 марта он был необычайно весел и лег в кровать в половине двенадцатого, поскольку хотел послушать перед сном симфонию Чайковского. «А на другой день ухаживающая за ним женщина обнаружила его в постели без сознания; несмотря на все усилия врачей, он так и не вышел из комы и в половине двенадцатого ночи следующего дня почил вечным сном. Более легкого конца невозможно было ему и пожелать, и это еще счастье, что он не согласился на предложение Берлина. Весьма печально, что в течение года трое из семьи Манн ушли из жизни [Виктор Манн умер в апреле 1949 года]. Для Томми это было особенно тяжело, он пережил всех своих братьев и сестер».
166
«Общее состояние пациента, не имевшего ни малейшего представления о тяжести своей болезни, очень хорошее». (