Во время первой поездки в 1947 году выяснилось, что старые раны еще сильно кровоточили. После окончания войны они заново открылись, когда немецкие эмигранты в Америке, настроенные решительно и «патриотически», и адвокаты «внутренней эмиграции» в Германии выступили на защиту все тех же националистических тезисов.
«У папочки сплошные неприятности, — писала Катя Клаусу. — Но это в самом деле омерзительно: не успела Германия подписать договор об окончании войны, как на него — совсем в духе нацизма — тотчас обрушивается поток ненависти со стороны „внутренней эмиграции“ (Франк Тисс, Эрих Эбермайер), […] в частности же со стороны злобного листка Зегера [газеты „Нойе фольксцайтунг“, издававшейся на немецком языке в Нью-Йорке], которым не хватает слов для выражения своего презрения к отцу, поскольку он не мчится сломя голову в родную Германию, чтобы разделить с ней ее горькую участь и возродить „демократию“, осуществление которой, очевидно, уже гарантировано. Кому-то до этого не было бы дела, но, к сожалению, из-за этих нападок отец постоянно пребывает в мрачном расположении духа, что ему категорически противопоказано».
В то время как в Америке злобные оскорбления в адрес Томаса Манна вскоре поутихли, голоса «внутренней эмиграции» не умолкали; поддерживаемые консервативными публицистами, они упорно настаивали на своем вердикте. Они грубо отчитывали Томаса Манна, утверждая, что он-де обыкновенный «писатель», а не «поэт», и во время второго приезда в Европу западногерманская пресса не гнушалась любым поводом, чтобы пнуть его: дескать, как это он осмелился после роскошной жизни в эмиграции почтить память Гёте не только во Франкфурте, но и в «зоне», в Веймаре. Насколько же по-другому, с необычайным пиететом и одобрением звучали голоса из Восточной Германии! Запад и Восток были непримиримы: не могло быть и речи о каком бы то ни было согласии двух немецких государств даже по части восхваления великого Гёте. «Судя по откликам, смысл поездки в связи с юбилеем Гёте сведен на нет, — писала Катя Эриху Пфайфер-Белли 30 января 1950 года, — со стороны отчизны на нас изливается какая-то совершенно не понятная мне ненависть. Видимо, главным источником ненависти явился наш приезд в Восточную зону, смысл которого даже при незначительном желании можно легко понять».
При этом фрау Томас Манн отнюдь не «ослепла на левый глаз», поддавшись коммунистическим настроениям, что доказывает ее письмо к старшей дочери, в котором мать необычайно образно и довольно зло живописует их прием в ГДР: «Где-то после Плауэна начались торжественные приветствия. Все, что, начиная с этой встречи, происходило дальше, не поддается никакому описанию. […] С момента прибытия до самого отъезда — на сей раз […] он происходил в сопровождении кортежа из десяти машин — мы двигались от города к городу, оглашая местность радиотрансляцией, звуками духовых оркестров, школьными хорами, выступлениями городских бургомистров, а дорогу при этом украшали красочные транспаранты и гирлянды из электрических лампочек. Особенно старались члены ССНМ[173], которые с утра до вечера горланили песню о мире Хорста Весселя и время от времени скандировали хором: „Мы приветствуем нашего Томаса Манна“, что вызывало поистине неприятные ассоциации».
Ну можно ли было при таких противоречивых впечатлениях еще раз оказаться даже вблизи Германии? Не существовала ли опасность, что возвратившегося экс-эмигранта на Западе очернят на веки веков как коммуниста, а на Востоке сделают из него закоренелого противника Америки?
Напрасные опасения! С пятидесятых годов, еще в период холодной войны, Томас Манн все больше и больше становился «общегерманским» автором. Число приверженцев писателя в Западной Германии тоже росло, его выступления в Мюнхене, Гамбурге и Любеке проходили с большим триумфом, ему аплодировали искренне. Так что результат «испытательных поездок» в Европу оказался однозначным: недвусмысленный «плюс» получила Европа и решительный «минус» — Америка, страна, где после распада «немецкой Калифорнии» Катя и Томас Манн чувствовали себя одинокими. В 1951 году Западное побережье Америки покинул и Катин брат-близнец, «Калешляйн», как она его звала. Пять лет тому назад изгнанный со своей второй родины, Японии, он вместе с сыном Клаусом Хубертом нашел пристанище у сестры с мужем. «Приехал мой брат-близнец, после пятнадцатилетней разлуки я нашла его совсем не изменившимся. Постарели, естественно, все — внешне конечно, но меньше всех Томми».