Почти вся научная жизнь Пьера Кюри была связана со Школой физики и химии — он проработал там двадцать два года. Когда всего лишь за полгода до своей трагической гибели он получил, наконец, кафедру и лабораторию в Сорбонне, его преемником в Школе стал его ученик, выросший в ней же, — Поль Ланжевен. С тех пор Ланжевен бессменно возглавлял там кафедру физики, и это тоже влекло туда Фредерика.
Итак, на семейном совете было решено, что Фредерик поступит в Парижскую школу физики и химии. Но знаний, приобретенных в Лаканале, оказалось недостаточно для конкурсного экзамена. Лицей Лаканаль принадлежал к учебным заведениям классического типа, где основное внимание обращалось на гуманитарные науки. Для получения систематических знаний по точным наукам Фредерик выбрал ту школу, в которой некогда получил среднее образование Поль Ланжевен, — школу имени Лавуазье.
По сравнению с лицеем Лаканаль перемена обстановки оказалась разительной. В лицее, среди маленьких ленивых буржуа, место первого ученика давалось Фреду без всяких усилий. В бесплатной школе Лавуазье товарищами Фредерика оказались рабочие, дети ремесленников и мелких торговцев. Они знали, что их родители идут на жертвы ради того, чтобы дать образование сыну, и что им надо рассчитывать только на себя. Когда Фред поступал в эту школу, директор сказал его матери: «У нас, знаете ли, нужно, чтобы ваш сын работал. Здесь нет маменькиных сынков».
Фредерику пришлось нелегко. Вначале он даже отставал от товарищей. Он понял здесь, как надо трудиться напряженно и упорно. В конце концов он все же прочно занял место первого ученика. Такова система французских школ: при выставлении отметок ученика аттестуют по месту, которое он занимает среди товарищей. Лучший ученик носит титул «главного», или «первого».
Успешно закончив училище в 1919 году, Фредерик также первым выдержал конкурсный экзамен и был принят в Парижскую школу физики и химии.
С первых же дней его захватили, увлекли и потрясли лекции по физике. Их читал тот, кто стал для Фредерика Жолио учителем, наставником, живым примером и лучшим другом на всю жизнь, — профессор Поль Ланжевен.
Уже несколько минут стоял Фредерик у дверей химической лаборатории, колеблясь и сомневаясь. Войти? Сказать? Или пускай все остается, как было намечено? А если он решил неправильно? Нет, все-таки надо изменить. Но как войти, как начать говорить?
Его однокурсник Пьер Бикар подошел и тоже остановился в нерешительности.
Бикар и Жолио знали друг друга мало. Жолио появился на этом курсе недавно. Он пропустил почти целый год учения, потому что тяжело болел. Врач не сразу понял, что с ним, и долго лечил его от модной болезни испанки (гриппа), эпидемия которой охватила тогда весь мир. Состояние Фреда непрерывно ухудшалось. В последней надежде родители пригласили к нему самого известного специалиста по испанке.
— Вы погубили юношу, — при матери сказал тот лечащему врачу. — Вы лечите его от испанки, а у него тиф. Вряд ли удастся его спасти.
Много недель Фред был между жизнью и смертью, но молодость взяла свое. Фред поправился, однако год учения пришлось пропустить. Отстав от своего курса, он еще не успел подружиться с новыми товарищами.
На первых двух курсах обучение шло по единой программе, а через полтора года учащиеся разделялись по специальности: физики или химики. Фредерик выбрал химию и уже получил рабочее место в химической лаборатории профессора Бемона. Это было счастье — попасть в лабораторию прекрасного педагога, известного химика, прославленного своим участием в работах Пьера и Марии Кюри, приведших к открытию радия. Только вчера Фреду выдали лабораторную посуду, материалы; сегодня он должен был приступить к занятиям. Но в последний день он передумал. Нет, все-таки он хочет быть не химиком, а физиком. Он любит мастерить приборы, ему так нравятся точные измерения. Еще можно переменить, выбрать физику.
Но как сказать об этом Бемону? Вот почему он не решался войти в лабораторию.
Бикар тоже переминался с ноги на ногу. Они искоса поглядели друг на друга.
— Ты зачем здесь?
— Видишь ли, я… я передумал. Я хочу записаться на физику… Но я не знаю…
— Как?! И ты?! Но ведь я тоже…
Вместе, даже держась за руки, оказалось не так страшно войти и неловко, сбивчиво заявить о своем решении. Профессор Бемон посмотрел на них сквозь очки.
— Ну что ж, — сказал он, — обычно решают сразу, и только вы двое передумали. Но я не стану вас удерживать. Сдайте все, что вам вчера дали, и идите. Перерешить еще не поздно. — И, провожая взглядом смущенных юношей, он добродушно пошутил: — Вы будете физиками особой крепости — дважды перебродившими.
Прозвище «дважды перебродивших» надолго закрепилось за Жолио и Бикаром, ставшими неразлучными друзьями. Вместе они перешли на отделение физики и вместе оказались в лаборатории Поля Ланжевена.
Когда Ланжевен своей быстрой, легкой походкой взбегал на кафедру и оглядывал аудиторию проницательным взглядом из-под нависших лохматых бровей, все затихали.
— Наука развивается настолько быстро, что все классические учебники очень скоро оказываются безнадежно устаревшими, — говорил Ланжевен. И яркими, смелыми штрихами он образно рисовал перед затаившими дыхание слушателями картины новых идей, ломки старых воззрений, победного наступления новой физики.
Через много лет, уже на закате дней, он не раз говорил, что его жизнь как ученого была особенно трудна тем, что за первые сорок лет XX века физика прошла через ряд кризисов и крушений. И он добавлял, смеясь, что это довольно-таки утомительно три раза в жизни приходить к необходимости полной смены всех основных представлений о времени, пространстве, механике и о структуре вещества и излучения.
Он никогда не отставал от стремительного взлета науки. Да и как мог он отстать, когда сам был творцом этого взлета, далеко опережая свое время знаменитыми работами по магнетизму, ионизации газов, ультразвуку, созданием теории относительности. Многие неясные, еще смутные понятия, проходя через его мозг, приобретали безукоризненную отчетливость и простоту. И он щедро делился вновь приобретенным богатством со своими слушателями. Его лекции были исканием и творчеством. Он не просто рассказывал. Нет, он учил слушателей ощущать трепетное дыхание жизни, искать, воспитывал в них то, что он называл «святым любопытством».
— На людей науки все в большей и большей мере возлагается обязанность следить за практическим применением открытых ими возможностей. Никакое чисто научное изыскание, каким бы абстрактным оно ни казалось, не остается без того, чтобы рано или поздно не найти своего применения. Задача творцов науки — добиться, чтобы достижения науки не использовались во вред человечеству, — учил Ланжевен.
Он был изумительным, гениально одаренным педагогом. С заслуженным правом он смог вспомнить позже, в последний год жизни: «Моими учениками в Коллеж де Франс и в Школе физики и химии была большая часть физиков, которыми теперь гордится французская наука». На его лекциях воспитывались поколения физиков Франции, а его научные работы и доклады на международных конгрессах привлекали к себе внимание всего мира.
Жолио и Бикар преклонялись перед авторитетом Ланжевена не только как педагога и ученого, но и как гражданина. Они знали, что еще в 1900 году Ланжевен присоединился к лучшим людям Франции, поднявшим голос протеста против «дела Дрейфуса». Капитан французской армии Дрейфус, еврей, был ложно обвинен в шпионаже. Чтобы прикрыть преступление, инициаторы суда представили дело Дрейфуса как защиту национальных интересов. Огромная грязная волна антисемитизма поднялась во Франции, и на борьбу с ней встали лучшие люди мира.
Писатель Эмиль Золя выступил со знаменитой статьей «Я обвиняю», Лев Толстой и Чехов, Анатоль Франс и Ромен Роллан, писатели, ученые, художники, педагоги боролись за оправдание Дрейфуса, защищая тем самым честь Франции. Поль Ланжевен открыто присоединился тогда к защитникам Дрейфуса, личная судьба которого стала отражением острой борьбы между демократией и реакцией.
Передовые ученые, сплотившиеся в связи с «делом Дрейфуса», продолжали борьбу, создав Лигу прав человека, которая признала своей задачей защиту человека от произвола власти, борьбу против угнетения. В числе основателей и председателей Лиги был Поль Ланжевен. «Вначале речь шла только об одном несправедливо осужденном человеке, — вспоминал он позже. — Но если глаза открылись однажды на случай несправедливости, закрыть их уже нельзя — взору открывалось все нагромождение социальных или международных несправедливостей»; «Я всегда считал моим долгом делить свои силы между служением Науке и служением Справедливости».