Но вот он возвращался домой, садился обедать с родителями, сестрами и братом — и всё менялось. Ему было необычайно уютно в этому кругу, а ведь все сидящие за столом тоже были евреи! Он всегда иронично, можно сказать, даже с сарказмом относился к иудаизму, его обычаям и ритуалам, но… приближался Рош а-шана, еврейский Новый год, и он с плохо скрываемой сентиментальностью писал Зильберштейну, как важен для него этот праздник. «Даже атеист, семья которого, к счастью, не слишком благочестива, не может отказать себе в соблюдении этой традиции, поднося к губам новогоднее лакомство», — констатирует Зигмунд.
За Рош а-шана следовал Судный день, и снова Фрейд с иронией, но и одновременно с любовью констатировал, что о близости этого праздника он узнаёт по доносящемуся из кухни «шуму двух умирающих рыбин и гусыни», а затем с улыбкой добавлял, что праздник этот «так печален не из-за гнева Божия, а из-за сливового джема и его действия на кишечник».
Из всех еврейских праздников его раздражал разве что Песах, когда из дома выбрасывались хлеб и вся сдоба и надо было целую неделю есть мацу. Песах так и остался для него праздником, «способствующим запорам, вызванным пресным тестом и крутыми яйцами»[58].
Наконец, Фрейд не мог не признать, что ему нравится, когда отец при случае ввернет в разговоре какое-нибудь изречение из Торы или Талмуда, расскажет байку про некого раввина или анекдот на идиш. Как не мог он не признать и того, что многие чисто еврейские привычки и суеверия, вроде обязательного мытья рук перед едой или веры в мистику чисел, стали неотъемлемой частью его натуры, вошли в его плоть и кровь, и он следует им подчас механически, не задумываясь. Скажем, он был убежден в том, что числа 13, 18, 26 и 36 сулят удачу, а вот числа 52 следует остерегаться. Всё это было его, родное, и от этого было невозможно просто так взять и отказаться.
Но, ведя такую двойную жизнь, стараясь быть истинным австрийцем в университете и превращаясь в еврея дома, Фрейд очень быстро осознал бессмысленность попыток стать «своим» среди сокурсников-арийцев. «От меня ожидали, что я должен чувствовать себя ниже их, чужаком, поскольку я — еврей. Я отказался унижаться», — констатировал он спустя годы.
Тем не менее мысль, что он все-таки ущербен и «генетически неполноценен», как и все дети его народа на протяжении многих лет, вновь и вновь возвращалась к нему. Он старался держаться в университете подальше не только от евреев, но и от любых еврейских организаций, в том числе и от фондов, помогавших бедным еврейским студентам, — хотя, безусловно, нуждался в такой помощи. Лишь в 1878 и 1879 годах он с помощью профессора Эрнста фон Брюкке (с которым нам еще предстоит познакомиться) получил две стипендии от частных еврейских фондов. Но Фрейд никогда не упоминал об этом, да и, пожалуй, вообще просто предпочел забыть — как «забыл» всё, что он читал о бессознательном у Спинозы, Лейбница, Гартмана, Шопенгауэра…
Атмосфера в университете, раздвоение личности, ненависть к собственному еврейству неминуемо вели к изменению в психике и поведении Зигмунда. Он стал раздражительным, всем недовольным и всё чаще вступал в конфликты со стареющим отцом, в котором так явственно просматривались ненавистные ему черты типичного «ост-юден».
Кальман Якоб Фрейд, безусловно, не мог не заметить происходящего с сыном, его нервозности и метаний, но списывал это на то, что его любимец, возможно, ошибся с выбором профессии. В течение всей весны 1875 года в голове Кальмана Якоба созревал план отправки Зигмунда в Англию, к старшим сыновьям — чтобы они постепенно вовлекли его в свой бизнес и помогли освоиться в новой стране.
Когда в середине июня, вскоре после окончания сессии, Кальман Якоб объявил сыну, что отправляет его на лето к братьям в Манчестер, для Зигмунда это известие стало полной неожиданностью. Он уже почти смирился с тем, что ему придется провести летние каникулы в душной, влажной Вене, занимаясь зоологией и гистологией.
58
Это столь внимательное отношение к своему кишечнику вновь наводит на мысль, что идеи об анальной эротике опять-таки строятся на личном жизненном опыте самого Фрейда.