Выбрать главу

– Я твоих чертенят всех передушу! – вскрикнула она в пылу гнева.

– А! Вот как! Ладно! – выговорил Карл Самойлович холодно, но гневно. – Ладно, сестра… Посмотрим! Марья, давай мне мой новый кафтан. Поеду во дворец просить государыню, чтобы она сейчас указала Анну с семьей из этого дома перевести в другое помещение…

Анна смутилась, тотчас же стала просить прощение у брата и с тех пор смирилась перед ним. Зато война между взрослыми и юными Ефимовскими и Генриховыми продолжалась еще пуще.

Один Федор Самойлович был в стороне, ходил угрюмый и только изредка выговаривал:

– Эх, как бы я вас – будь я властен – успокоил… Плачут по вас палка да кнут.

Граф Федор Самойлович стал еще тише, чем был прежде, но вместе с тем становился как будто умнее и злее. Добродушие его заменилось какой-то ядовитостью по отношению ко всему и ко всем.

С Дирихом случилось то же, что с иным безобидным зверем, которого человек берет с воли полей и лесов и запирает в клеть, желая прикормить себе на потеху: и лисица, и барсук, и даже иной матерый заяц, не трогая человека на воле, раз в неволе, в рабстве – огрызаются и кусаются…

Дирих, бывало, никогда ни на кого не огрызался, ни над кем не издевался, теперь же он вполголоса или совсем себе под нос ворчал на всех, в особенности на двух сестер, и часто находил в себе умение остроумно и ядовито пошутить над ними.

Вместе с тем он стал все чаще выпивать и бродил если не пьяный, то отуманенный вином.

Ворчаньем и вином Дирих срывал или тушил свое собственное горе. Разлука с Триной камнем лежала у него на сердце и так же гнела, как и в первые дни, во время пути из Риги в Петербург.

В Стрельне Дириху жилось еще как-то легче, но после переезда в Крюйсов дом он начал тосковать.

Вдобавок были в этом доме две вещи, которые его делали несчастным. Во-первых, у него была большая кровать с бельем и одеялом, в которую брат его Карлус приказывал ему ложиться на ночь и строго следил за исполнением приказания.

– Это царица указала, – строго говорил Карлус. – И мне она велела нарочито блюсти за этим.

Дирих окончательно не мог спать в этой кровати раздетый и с «голым телом», как он выражался, жалуясь брату. Ему было и неловко, и холодно, а главное – как-то совестно пред самим собой, пред своей прямой и чистой душой, не допускавшей комедии и обмана.

Разумеется, Дирих, когда мог, обманывал брата и в неделю раза три или четыре спал одетый на полу, подостлав кафтан. И сладко спал он в эти ночи слаще, чем на матрасе, под одеялом, но с «голым телом».

Другое обстоятельство, выводившее Дириха из себя, преследовавшее его в этом доме как бы нечистая сила, были многочисленные большие стоячие или развешанные повсюду зеркала. От этих проклятых «дыр», как называл их Дирих, никуда деваться было нельзя.

Всюду были эти огромные, светлые, блестящие, как окна, «дыры», а в них добро бы видно было лес, речку, поселок! А то сам и сам! Видеть самого себя, со всех сторон, было Дириху нестерпимо. Никогда от роду прежде он не видывал самого себя, проживя почти сорок лет на свете.

Случалось прежде видеть раз с десяток в кусочке зеркала свой нос или глаз, и то ради баловства. А тут, в эти большущие дыры, видишь и руки, и ноги, видишь, как идешь, как говоришь… Даже как-то страшно.

– Чистое наваждение! – бурчал сначала Дирих. – Дьявольщина!

Хотя вскоре страх прошел, но осталось худшее… Ему будто «больно» было глядеть в зеркало. Увидишь себя – и всего как-то начнет крючить и съеживать, даже тошнит.

А этих больших зеркал было в доме десятка с два!..

IV

Другая личность, тоже изменившаяся в новой обстановке на особый, необычный и неожиданный, конечно, лад, была графиня Марья Ивановна Скавронская. Она все молчала, иногда призадумывалась, иногда тяжело вздыхала, но никому не говорила, что у нее на уме бродит.

Она окончательно не знала и не могла по совести сказать, рада ли она перемене, происшедшей со всей семьей.

Она была безмерно счастлива в тот миг, когда свиделась с мужем после разлуки и узнала, что он жив и невредим. Но затем все, что произошло после этого, заставляло ее сомневаться.

Однажды, оставшись одна с дочерью, слушая ее рассказы о царице и придворных порядках, Марья Ивановна не выдержала, вздохнула и вымолвила:

– Да, все это так… Но, ей-Богу, лучше было бы, если б мы остались в Дохабене. Я, глупая, так думаю.

– Как? – удивилась Софья.

– Да… Лучше бы было, если б царица дала нам денег купить землю, обстроиться и жить просто как богатые поселяне живут. Мы бы отлично зажили, на тот же наш старый лад, но без нужды и без утомительной работы на пана. А теперь, чую я, только худое будет с нами.

– Царица ничего вам худого не сделает, за это уж даже я могу поручиться! – воскликнула Софья, не понявшая матери.

– Не царица… Мы сами себе худое всякое причиним, – объяснилась Скавронская. – Посмотри, какие мы все становимся. Мы уж не те, а хуже, много хуже… Дирих… Ну, Федор, что ли… стал много пить. Этак он скоро совсем горький пьяница сделается. Твой отец стал так много кушать, что все болеет, а прежде никогда не болел. Он стал скучать, а прежде никогда не скучал. Антон мой болтается по столице и невесть что творит, меня разлюбил, все огрызается, даже раз мужичкой назвал. Христина все спит и теперь стала совсем какая-то другая, ленивая и точно какой деревянный истукан. Анна стала злая и жадная. Что ни увидит, хотела бы все себе у нас оттягать… Нет, дочка, мы худо кончим в этакой жизни. Мне-то что… А вот сыновья, три сына… Подрастут Мартын и Иван, тоже начнут творить, что теперь вот Антон творит.

Слова графини Скавронской относительно старшего сына подтвердились тотчас же, хотя и совершенно неожиданно.

Пока мать с дочерью беседовали, в соседних комнатах послышались шум и крики, а затем появился Антон Скавронский, красный и шатающийся на ногах…

– Опять… – воскликнула Марья Ивановна, вставая навстречу сыну. – Да что ж это такое, Софья, полюбуйся… Что я тебе сейчас сказывала?

– Молчать! – закричал Антон, покачиваясь. – Молчать! Ты мне не указ. Я гардемарин флота… Понимаешь?! Нет, ты, мужичка, этого… Не можешь этого понять. Не можешь…

– Как ты смеешь так матушку обзывать! – воскликнула Софья, наступая на брата.

– Вы обе бабы-дуры! – заорал Антон. – Говори, что есть арихметика-логистика? А? Не знаешь… А я фендрик! Я знаю… А ты дура. Арихметика есть сугуба. Первая арихметика – политика сиречь гражданская! – заговорил Антон нараспев твердо, но бессмысленно зазубренные слова…

– Ну вот… Все, знай, одно повторяется, – сказала мать.

– Молчи! – заорал Антон. – Первая арихметика – политика сиречь гражданская, а вторая арихметика – логистика, – хрипло запел он снова, – не ко гражданству токмо, но и к движению небесных кругов… Дурам, вам не по рылу… Подите к черту…

– Если ты будешь пить и грубиянствовать с матушкой, – вспыльчиво произнесла Софья, – то я все доложу государыне. Тебя разжалуют в солдаты, поставят к ружью.

– У нас нет солдат… У нас навигаторы…

– Поди. Выспись… Антон… – мягко сказала Марья Ивановна, взяв сына за руку.

– Не смей трогать, мужичка! – закричал снова Антон. – Сам пойду, сам лягу и сам высплюсь.

И малый, шатаясь, прошел в свою горницу.

Марья Ивановна начала плакать.

Софья не произнесла ни слова, не стала успокоивать мать и молча уехала от нее.

Она чувствовала, что мать права, что, кроме худого, нечего ждать в будущем для Антона, а пожалуй, и для других братьев.

«Да. Это правда, – думалось ей уже у себя в горнице во дворце. – Дали бы денег купить усадьбу и землю, а не возили бы сюда. Да, правда…»

И Софье вдруг представилась усадьба, красивая, просторная, с садом, с прудом… А вокруг земли много, деревня со своими крепостными холопами. А она живет богато в этой усадьбе с мужем. С ним, конечно, с Цуберкой!..