– Это все от пьянства. Он скоро сопьется совсем! – говорили зятья Ефимовский и Генрихов.
– Все это от глупости от его, – говорила Анна. – Дурак он! А дурак и дурацкими болезнями болеет, и дурацкой смертью умирает.
Но Федор Самойлович однажды вдруг перестал пить, повеселел, немного стал опрятнее одеваться, чаще выходил и выезжал из дому и вообще изменился.
Все дети Крюйсова дома дивились, глядя на «дядю Дириха», как привыкли они называть его еще в Риге и в Стрельне.
Один Карл Самойлович, присматриваясь к брату, задумывался и тревожился. Ему показалось, что на бледном и худом лице белобрысого брата было какое-то особенное, будто торжественное выражение, а в белых глазах что-то недоброе.
Федор Самойлович вдобавок положительно избегал взгляда старшего брата, будто боялся его. Можно было поневоле подумать, что у него не чисто на совести.
– Что ты это? – спросил однажды брата Карл Самойлович.
– Что? – ответил Дирих, глядя в сторону.
– Повадка другая… Отскребся, как конь… Жениться, что ли, собрался? Зазноба завелась?
Дирих вздрогнул всем телом, поднял глаза на брата, и взгляд его блеснул яростно и озлобленно, как если б брат сказал ему нечто особенно оскорбительное.
– Чего обиделся? Тебе и вправду жениться бы след. А то этак хуже пропадешь.
Дирих мотнул головой, повернулся к брату спиной и на все его речи о необходимости жениться и начать жить степенно, «по-дворянски», не отвечал ни слова.
Карлус махнул рукой и мысленно прибавил:
«Да что ж мне! Век жили розно. Пускай делает что хочет. Не маленький. Хоть утопися!»
Однажды в Крюйсов дом приехала Софья Карловна и, повидав всю родню, осталась обедать.
Видя, что место дяди, графа Федора Самойловича, осталось незанято, она вспомнила о нем и спросила у матери:
– А что, дядюшка хворает, что ли?
– Нет, – отозвалась мать. – Он сидит у себя в горнице, третий день не выходит, Молчит как убитый и все о чем-то думает.
– О чем ему думать! – резко заметила Анна Самойловна. – Это ему дело не привычное. За него и прежде всегда его Трина думала…
– Не начудил бы он что-нибудь! – сказал Карл Самойлович. – Боюсь я очень, что брат что-то затевает тайно. Не удивил бы он нас.
После обеда Софья пошла к дяде. Дверь его оказалась заперта изнутри. Она постучалась.
– Кто там? – раздался угрюмый голос Дириха.
Софья назвалась… Щелкнул замок, и дверь тотчас же отворилась.
– Ты… Иное дело. Входи, – встретил племянницу граф Федор Самойлович. И, впустив девушку к себе, он снова запер дверь на ключ.
– Не хочу я их видеть. Никого. Они дураки! – сердито прибавил он.
Сев и усадив племянницу, граф тоскливо стал глядеть на нее.
– Что ты, хвораешь? – спросила Софья дядю.
– Нет… Но помру и без хворости, если не…
Он не договорил и замолк.
– Отчего же ты не выходишь отсюда, не обедаешь?..
– Я ем хлеб. Вот видишь… А вон вода в кувшине. Поем и напьюсь.
– Одного хлеба?..
– Одного хлеба!.. – насмешливо повторил дядя. – Ах вы… И ты тоже… Ах, дураки. Да прежде что ж вы ели? Все одни пряники да пироги?.. Или у вас память у всех отшибло?..
– Прежде. Да… Конечно. Поневоле… Но теперь зачем же я буду один хлеб есть! – наивно сказала Софья.
– От мяса жир у человека заводится, а с жиру человек бесится. Вот твои тетки, да и отец с матерью тоже, стали мясо есть – и стали беситься. А я не хочу… Ну, говори мне. Что ты? Как живешь?
– Ничего.
– Ничего… хорошо? Ну тебе-то можно по молодости. Привыкнешь и к этой жизни… А я не могу… Я, Софья, уйду.
– Куда?
– К себе. Домой… В Литву или в Лифлянды.
– Тебя, дядя, не пустят.
– Я и проситься не стану…
– Как же ты… Убежишь тайком?
– Убегу… Что ж… Побоюсь, что ли?! Мне бы только за заставу выбраться, а раз в поле – меня ни с какими собаками не отыщут.
– Государыня разгневается, дядя.
– Ну так что ж. Гневайся на здоровье.
– Если тебя поймают, то могут запереть в крепость, – солгала нарочно Софья.
– Не поймают… А если и поймают – то сажай! Запирай! Я тогда удавлюся. Хуже будет.
Дядя и племянница помолчали минуту.
– Тебе скучно. Ты скучаешь по Трине? – заговорила Софья.
На глазах Дириха от этих слов сразу навернулись слезы. Он не ответил и махнул рукой.
– Попросить мне государыню, чтобы она велела разыскать и привезти Трину? – выговорила Софья.
– Просили. Я просил. Прошение подавал. Сказала, что все пустое. Что она меня женит на дворянке. А это страшное дело.
– Отчего страшное?
– Я ее зарежу, эту дворянку.
– Бог с тобой, дядя…
– Они говорят: Трине негодно быть здесь со мной, что она мне чужая жена и что дочери Трины поганые латышки. А они сами здесь, дворяне и царедворцы, разве не живут с чужими женами. Разве не пьянствуют здесь разные боярыни…
– Полно. Что ты…
– Я правду говорю… Я все это знаю, от верного человека.
И граф Федор Самойлович, оживясь, гневно и озлобленно стал подробно рассказывать девушке все, что знал о житье-бытье Петербурга.
– У нас в Лифляндах на деревнях не живут так зазорно, как они, дворяне, здесь живут! – горячо окончил свою речь Дирих. – Люди все те же, Софья, во что ни выряди их. Вот я графом именуюсь, был и Фридрихом, теперь Федор… Платье и кафтаны тоже разные носил… А что ж, я перестал разве Дирихом быть? Ты вот графиня Скавронская, а не Софья Сковорощанка. Чин у тебя придворный, а разве ты другая стала? Ты была и в Дохабене барышней, и теперь все такая же. И не хуже их, дочерей вельможных. Ты в деревне была Яункундзе, а иная здесь рожденная важная старуха княгиня – совсем по-нашему «рагане», чистая ведьма.
Побеседовав с дядей, Софья поспешила домой, так как в этот день ей надобно было присутствовать на вечере у государыни.
Изредка, раза три или четыре в месяц, в малых апартаментах императрицы собирались самые близкие ей люди, человек до пятнадцати. В числе гостей бывал всегда и любимец государыни, магнат Сапега с сыном. Софье не раз поэтому случалось вступать в разговор со своим знакомцем еще по Вишкам. Однако эти беседы не клеились, так как Яункундзе из Дохабена, как тогда там, равно и здесь, продолжала все с той же неприязнью относиться к молодому магнату, не вынося его гордой и надменной манеры держаться со всеми.
На этот раз Петр Сапега на вечере у государыни, увидя Софью в углу горницы одну и задумчивую, подошел к ней и сел.
– О чем сгрустнулось, пани графиня? – участливо спросил он по-польски. – Вспоминаешь родину?
Софье почудился в этом вопросе намек на ее прежнее крестьянское состояние.
– Да, родину… – раздражительно отозвалась она. – Вспоминаю и жалею о ней. Там я была счастливее! – невольно вырвалось у девушки как бы на смех этому гордецу.
– Счастливее? – удивился магнат. – Не понимаю…
Софья не ответила, и наступило молчание.
– Помнишь ли, графиня, – заговорил Сапега задумчиво и серьезно, – как мы с тобой познакомились, помнишь ли нашу беседу в «виасибас намсе», все, что ты говорила…
– Конечно, ничего не помню… – отвечала Софья насмешливо. – Такой пустяк помнить нельзя. Я даже забыла, что мы встретились тогда в Вишках! – солгала она.
– Не верю… Право, не верю, что ты забыла даже про встречу, не только про беседу, – рассмеялся добродушно молодой человек.
Софья молча пожала слегка плечами, но вспыхнула.
– Ну, а я помню все… – улыбнулся Сапега, ласково глядя на девушку, волнующуюся от неприязненного к нему чувства, которое овладевало ею каждый раз, как молодой человек заводил с ней разговор.
«Гордец! – думалось ей всегда. – Почитает себя превыше всех!»
– Я помню, как ты насмеялась надо мной и даже оскорбительно отнеслась ко мне, – продолжал Сапега, – я потом долго вспоминал об этой Яункундзе и об ее обидных речах…
– Да… Тогда в «виасибас намсе», при разговоре магната с крестьянкой, – заговорила Софья, – действительно некто надменно, грубо, хвастливо и самонадеянно вел речи.