Всюду толпа, мундиры, ордена, оружие… Все незнакомые лица, и все глаза так пристально-упорно смотрят на него… Точно будто он им привидение какое дался…
Князь двинулся скорее. Уйти скорее от них, от их пучеглазых лиц, их глупого любопытства!
Сойдя с крыльца снова под жгучие лучи солнца, палящего с безоблачного неба, он увидел лошадей… Экипаж при его появлении подали к самым ступеням подъезда. Дав ему время остановиться, князь сел…
Лошади не трогаются… Чего они?! Уж ехали бы скорее от этого глупого народа. Скучно! Ну, что ж они?.. Застряли!
– Ваша светлость! ваша светлость! – уж давно слышит князь голос около себя, и наконец кто-то дергает его за рукав мундира…
– Ваша светлость!
– А-а?.. – вскрикивает он, как бы проснувшись.
Маленький, красивый чиновник, его новый любимец, Павел Саркизов, стоит перед ним, смело положив руку на обшлаг его кафтана.
– Извольте слезть! – говорит Саркизов тревожно.
– Чего?
– Извольте слезть!.. Вы по забывчивости… Слезайте…
И Саркизов смело потянул его за рукав…
Князь очнулся, огляделся и, вскочив как ужаленный, сразу шагнул прочь…
Он увидел себя сидящим среди погребальных дрог, поданных к подъезду для постановки гроба.
Жутко стало, защемило на сердце суеверного баловня счастья.
Князь быстро отошел, сел в свои дрожки и, отъезжая от толпы, отвернулся скорее…
Он чуял, какое у него в этот миг лицо, и не хотел казать его толпе.
– Видели? – говорила эта толпа шепотом.
– Да… По рассеянности!
– Ох, плохая примета…
– Совсем негодная примета. И верная.
– И без приметы вашей – приметно! По лицу его… Недолог!..
Так говорили, перешептываясь и толпясь вокруг погребальных дрог, собравшиеся офицеры…
«Ох, типун вам на язык! – грустно думал маленький и красивый чиновник-юноша, прислушиваясь к этому говору. – Злыдни! Вы бы рады! Да Бог милостив… Не допустит. Его смерть – моя погибель… Ох, Фортуна! Неужто она и со мной ныне – мудреные литеры вилами по воде пишет… Страшно… Помилуй Бог. Куда тогда бежать, где укрыться… Только разве за границу, в Польское королевство…»
Был он Саркизка – и весело жилося… Светел был весь мир Божий… Стал он чиновник канцелярии, Павел Григорьевич… на миг все блеснуло кругом еще ярче, но тотчас же темь началась, и вот все больше темнеет и темнеет… Надвигается отовсюду на душу оторопелую тяжелая мгла… и чудится ему голос:
«Я отшутила… Буде!..»
Это Фортуна кричит ему из мглы…
Ровная, голая, однообразная пустыня раскинулась без конца во все края… Ни камня, ни дерева, ни птицы, ни чего-либо, на чем взор остановить… Это степь молдавская.
Степь эта словно море разверзлось кругом, но черное, недвижимое, мертвое. Не то море, что лазурью и всеми радужными цветами отливает, встречая и провожая солнце, что журчит и поет, покрытое золотыми парусами, или порой, озлобясь, стонет и грозно ревет, будто борется с врагом, с невидимкой вихрем. Но, истратив весь порыв гнева, понемногу стихает, смотрится вновь в ясные небеса, а в нем сверкают, будто родясь в глубине, алмазные звезды.
Здесь, в этом черном и недвижном просторе, нет ни тиши, ни злобы – нет жизни.
В теплый октябрьский день, в этой степи, в окрестностях столицы Ясс, летели вскачь три экипажа, в шесть лошадей каждый. Вокруг передней открытой коляски неслось трое всадников конвойных.
В коляске, полулежа, бессильно опустив голову на широкую грудь и устремив тусклый взор в окрестную ширь и голь, бестрепетную и немую, сидел князь Таврический. Около него была его племянница… И ее взор тоже грустно блуждал по голой степи, будто искал чего-то…
Князь упрямо решился на отчаянный шаг, безрассудный, ребячески капризный и, быть может, гибельный…
Уехав из Галаца тотчас после похорон принца Карла, он весь сентябрь месяц прожил в Яссах. И все время был в том же состоянии апатии… Изредка он сбрасывал с себя невидимое тяжелое иго безотрадных помыслов, боязни телесной слабости… Он принимался за работу, переписывался с царицей и со всей Европой, надеялся вновь на все… Надеялся разрушить козни Зубова, прелиминарии мира с Портой, интриги Австрии и Англии… Все с маху вырвать с корнем и отбросить прочь!.. Все!! От Зубова и трактата – до боли в груди и пояснице…
Но этот подъем духа и тела – был обман… Так бывает подчас, вспыхивает ярко, порывом угасающее пламя и, блеснув могуче, сверкнув далеко кругом, упадет вновь и бессильно, будто мучительно ложится и стелется по земле…
После порывов работать и надеяться, после попыток схватиться с невидимым подступающим врагом и побороть его князь детски, бессильно уступал, сраженный и умственно, и телесно.