Пять часов утра — это какое-то особенное время. Как будто сон достигает дна. Стадия сновидений заканчивается, приближая спящих к осознанию того, что дальше так продолжаться не может. Люди в это время беззащитны, как грудные дети. В это время выходят на охоту крупные звери, в это время полиция выписывает штрафные квитанции за просроченное время стоянки автомобилей.
И в это время я сажусь на «двойку» и еду в Брёнсхой, на улицу Каббелаевай, что находится у парка Уттерслев Мосе, чтобы нанести визит судебно-медицинскому эксперту Лагерманну — с фамилией «как сорт лакрицы», — так он мне представился.
Он узнал мой голос по телефону еще до того, как я успела назвать себя, и быстро назначил время: «В половине седьмого, — сказал он, — сможете?»
И я прихожу около шести. Люди выстраивают свою жизнь при помощи времени. Если его немного изменить, всегда случается что-нибудь наводящее на размышления.
Улица Каббелаевай погружена в темноту. Дома темны. Уттерслев Мосе в конце улицы тоже во тьме. Очень холодно, тротуар стал светло-серым от инея, стоящие возле домов машины покрыты сверкающим белым мехом. Интересно взглянуть на заспанное лицо судмедэксперта.
Только в одном доме окна освещены. Не просто освещены — иллюминированы, а за ними движутся фигуры, как будто здесь со вчерашнего вечера идет придворный бал, который до сих пор не закончился. Я звоню в дверь. Смилла, добрая фея, последний гость перед рассветом.
Дверь открывают пять человек, и делают они это все вместе, одновременно застревая в дверях. Пятеро детей самого разного размера. А внутри дома видны еще дети. Они одеты для вылазки, в лыжных ботинках и с рюкзаками, так что руки у них свободны для драки. У всех молочно-белая кожа, веснушки, из-под зимних шапок выглядывают медно-рыжие волосы, они окружены аурой гиперактивного вандализма.
Среди них стоит женщина с такими же, как у детей, волосами и кожей, но ее рост, плечи и спина как раз для американского футбола. За ней виднеется судебно-медицинский эксперт.
Он на полметра ниже своей жены. Он полностью одет, у него покрасневшие веки и оживленный вид.
Он и бровью не повел при виде меня. Он наклоняет голову, и мы с трудом прокладываем себе путь сквозь крики и несколько комнат, которые выглядят так, будто здесь прошли дикая орда и переселение народов, которые вдобавок к этому, возвращаясь, снова сюда заглянули, потом мы идем через кухню, где приготовлены бутерброды на целый полк, и через дверь, и когда эта дверь закрывается, становится совсем тихо, сухо, очень тепло, и все залито неоновым светом.
Мы стоим в оранжерее, пристроенной снаружи к дому и представляющей собой своего рода зимний сад, и, за исключением нескольких узких дорожек и маленькой площадки с покрашенными в белый цвет металлическими стульями и столом, пол здесь — сплошные грядки и горшочки с кактусами. Кактусами всех размеров, от одного миллиметра до двух метров. Разной степени колючести. Освещенными синими оранжерейными лампами.
— Даллас, — говорит он. — Подходящее место для того, чтобы начать собирать коллекцию. А вообще-то я не знаю, можно ли рекомендовать это место, черт возьми, не знаю. В субботний вечер у нас могло быть до пятидесяти убийств. Часто приходилось работать внизу, рядом с отделением скорой помощи. Там все было оборудовано так, чтобы мы могли проводить вскрытия. Очень удобно. Узнаешь кое-что о пулевых и ножевых ранениях. Моя жена говорила, что я совсем не вижу детей. Так это, черт возьми, и было.
Рассказывая это, он пристально рассматривает меня.
— А вы рано пришли. Нам-то все равно, мы все равно уже на ногах. Жена отдала детей в детский сад в Аллерёде. Чтобы они бывали в лесу. Вы знали этого мальчика?
— Я дружила с его семьей. В первую очередь с ним.
Мы садимся друг против друга.
— Чего вы хотите?
— Вы дали мне свою карточку.
Этого он просто не слышит. Я понимаю, что передо мной человек, который слишком много повидал, чтобы ходить вокруг да около. Если он и захочет что-нибудь рассказать, то только в обмен на искренность.
Поэтому я рассказываю ему о том, что Исайя боялся высоты. О следах на крыше. О моем визите к профессору Лойену. О следователе Государственной прокуратуры Рауне.
Он зажигает сигару, глядя на свои кактусы. Может быть, он не понял, что я ему рассказала. Я сама не уверена в том, что понимаю.
— У нас, — говорит он, — единственный нормальный институт. В других возятся какие-нибудь четыре человека, и им не удается выбить денег даже на пипетки и на белых мышей, которым они должны прививать свои клеточные культуры. У нас — целое здание. У нас есть патологоанатомы, и химики, и генетики судебно-медицинской экспертизы. И целая куча всего в подвале. У нас есть студенты. У нас двести сотрудников, черт побери. За год у нас три тысячи дел. Те, кто сидит в Оденсе, видели, может быть, не более сорока убийств. Здесь, в Копенгагене, у меня было тысяча пятьсот. И столько же в Германии и США. Если в Дании и найдется три человека, которые могут назвать себя судебно-медицинскими экспертами, то двое из них — это я и Лойен.