Меня все называют трудоголиком — это неправда. Трудоголик — это парень, который работает в страховом агентстве, в банке, в брокерской конторе — он приносит домой свой долбаный портфель, чтобы взобраться вверх по лестнице успеха. А я — самый везучий парень в мире. Я занимаюсь работой, которую люблю; у меня есть приспособления для этой работы; и я люблю часами сидеть за работой. И многие люди хотели бы быть в моём положении. [1983]
Когда я устаю, я иду спать, но когда встаю, то возвращаюсь к работе. То есть конечно — если ты голоден, тебе надо поесть, если хочешь пить — попить, если хочешь спать — лечь спать, а всё остальное время нужно заниматься тем, что приносит тебе радость. Мне приносит радость работа. [1983]
Я обожаю работу. Перед вашим приходом я работал наверху. Когда мы с вами закончим, я опять пойду туда. Я ненавижу праздники (смеётся). Вообще-то по выходным я всегда работаю ещё больше. [1990]
Единственная причина, по которой я уезжаю из дома — это работа. Я не турист. Я езжу не для удовольствия. Я не хожу в отпуск. Я покидаю дом, только когда у меня есть дело. [1983]
Я хотел писать музыку. Я никак не мог сделать так, чтобы её кто-нибудь сыграл, я никак не мог обеспечить себе материальную поддержку, и тогда я сделал одно из самых трудных дел на свете. Я ухитрился зарабатывать на жизнь своим любимым делом. Я сделал так, что моя музыка стала исполняться. Не всегда её исполняли точно, и мне не всегда нравилось слушать исполнения моих произведений. Тут просто невозможно достигнуть совершенства. [1972]
Когда я дома, то мой рабочий график таков: если я не на репетиции, то 16–18 часов в день я в этой комнате сочиняю музыку, печатаю, работаю над фильмами… а если я не здесь, то провожу 10–14 часов в студии, семь дней в неделю — пока не начнётся репетиционный график. Мне кажется, есть только одно, ради чего стоило бы прервать мою работу — это 100 %-ное сосредоточение на игровом фильме. [1974]
Я думаю, что в тот момент, когда на листке бумаги уже написаны стихи, и прошёл тяжёлый этап приведения их к музыкальному формату, и всё уже отрепетировано и т. д….тогда всем моим вещам более или менее удаётся выразить то, что им следовало выразить. Можно сказать много больше, но в процессе передачи этого публике встречаются кое-какие механические препятствия. Думаю, есть множество вещей, которые мне бы очень хотелось суметь в стихах донести до людей, но будучи всё-таки здравомыслящим человеком, я сижу и думаю — а хотят ли люди это знать? и стоит ли эта идея того, чтобы её зафиксировать, отрепетировать, исполнять вечер за вечером, записать на пластинку? — только ради того, чтобы выразить мою точку зрения по этому вопросу, причём сообщать её кому-то другому — это вообще не моё дело.
В сущности, что люди хотят услышать в песне? Я люблю тебя, ты любишь меня, я о-кей, ты о-кей, листья желтеют, они падают с деревьев, дует ветер, он уже холодный, шёл дождь, дождь перестал, ты ушла, моё сердце разбилось, ты вернулась и с моим сердцем всё о-кей. Я считаю, что в глубине души именно это все и хотят услышать. Это многократно доказано. [1974] Обычно как только я заканчиваю писать песню — всё. Она мне больше не принадлежит. Когда я работаю над песней, мне требуется несколько недель, чтобы её закончить. Оркестровый материал занимает ещё больше времени. Это как конструировать самолёт. Неделю ты заклёпываешь корпус, потом делаешь проводку или что-нибудь в этом роде — и это просто работа. Потом ты переходишь к другому шагу — то есть учишься делать то, что надо, или учишь этому других. Я понимаю так, что весь написанный мной материал проходит определённый цикл, особенно если я собираюсь его записывать — а в этом случае над этим так много работаешь, что в конце концов тебе это до смерти надоедает. Материал тебя пропитывает насквозь. Когда я слышу его в правильном исполнении первые два-три раза, я просто балдею. После этого мне несколько лет не хочется его слышать, а потом, если это записано, я ставлю пластинку и говорю: “Это класс.”
“Мозговые полицейские” — это феноменальная вещь; я просто сидел на кухне на Белльвю-авеню и работал над “О нет, я этому не верю” — тогда у этой вещи ещё не было стихов…и тут я услышал, как будто кто-то стоит у меня за спиной и подсказывает мне эти слова — они были очень странные. Я оглянулся…то есть не то, чтобы “Эй, Фрэнк, послушай…”, но что-то было. И я всё записал и прикинул, как её аранжировать.
Не то чтобы я стал меньше полагаться на сознание, просто я не чувствую непреодолимой потребности писать песни, в которых всем всё понятно. У нас теперь есть в программе одна такая, смысл которой понятен всем — там кое-что про Никсона. Но я бы лучше написал “Пингвина в рабстве”. Мои впечатления от жизни изменились — в некоторых отношениях они теперь менее специфичны, в некоторых — более.