Завод непростой был. Случалось всякое там. И накрыло как-то во время стендовых испытаний весь наш маленький, но благоустроенный секретный городок экспериментальным топливом – взорвался опытный двигатель ещё по дороге к полигону. И не керосином его заправляли, а на редкость ядовитой дрянью. Эвакуировали быстро, не успели мы много отравы нахватать. И за город, в двухэтажные кирпичные бараки, где одна кухня на коридор и «удобства» во дворе. Летом вонища оттуда, а зимой морозы, и не как под Москвой – трескучие, крепкие. В дворовых «удобствах» намерзало всё мерзостной такой глыбой, скользко, темно, холодно. Вода с колонки за сотню метров, по зимам паяльными лампами лёд отогревали. В бараках печное отопление, а школа, считай, за два километра, дочь третьеклашку туда хоть на автобусе довозили, а обратно ей пешком приходилось. Сказать, что доставалось мне тогда от Маринки, – ничего не сказать. Да только очень я увлечён был, настолько работой своей болел, что почти и не замечал житейских неудобств, тем более начальство наше третий год обещало «к Новому году переселить в квартиры». И четвёртый год обещало. И пятый тоже. А к началу шестого, когда уже понятно было, что обещать будут и дальше, написала мне Марина записку. Кстати, в тот самый день, когда Васёк, что на трассе торговлю открыл, квартирку в Москве выбил.
Когда до меня дошло в полной мере, что мне жена написала на тетрадном листке, то не злость даже, а пустота в душе поселилась, непонимание, обида, наконец. Ненависть уже потом пришла, много позже…
Развод оформили, дочь у меня осталась – не особенно новый Маринкин жених, Вася этот, хотел чужого ребёнка удочерять, а жена бывшая, видно, настолько была коммуналкой в бараке замордована, что и возражать не стала. И не то меня до тихой, но желчной ненависти довело, что ушла, бросила, а то, что за все последующие годы ни разу к дочери не приехала, да что там, даже открытки на день рождения не прислала. Смог я потом, когда поумнел, новыми глазами на бараки эти взглянуть и жену понять. Но вот почему она с дочкой так, простить никогда не смогу.
И дочь у меня была – золото, а не ребёнок. Только что с отцом ей не повезло. Ни разу за всё время не спросила, почему у папы на столе пустые макароны на обед и почему папа так рано уходит и приходит поздно и даже вечером что-то чертит и рисует, словно ему на работе времени мало. Хозяйственная стала, молчаливая, спокойная – маленький взрослый человек. Успевала и по дому, и в школе. Только по ночам по матери тихонько так в подушку тосковала. А я работал… и работал. И ещё раз работал. Грамоты на стенки вместо обоев клеить уже можно было, когда КБ наше вместе с заводом вот так просто взяло да и накрылось. Разом.
Спать не придётся сегодня, по ходу. Снова мысли лезут, гадство это, ведь годы идут, а легче оно как-то не становится. Ни надежды, ни веры, ни радости. Говорят обычно – надо поговорить, рассказать, что на душе накипело, а не могу – противно. С кем говорить? Кому оно интересно? А те, кто выслушал бы и понял – ушли. Навсегда ушли… и не сочувствия мне нужно, не жалости, послал бы я всех жалельщиков в аномалию, причём глубокую. А чтоб вот так, как Хип – просто, легко, и правильно – «Понятно, дядь Фреон. Ничего себе – история», а Лунь бы промолчал, по плечу хлопнул и кивнул, мол, ништяк, брат, прорвёмся. Легче мне стало бы, факт, намного легче.
– Спишь, Ересь?
– Не…
– Тяпнем?
– Давай… а вообще с какой радости?
– Ну… за удачу. В Зоне она штука нужная. И… как бы тебе сказать…
– Ну, чего?
– Посадили твоего папашу, Эдик Соломатин. Вот. Хотел ещё на «долговской» базе сказать, да решил, что с тебя хватит. Новость попридержал.