В романе много подобных намеренных замедлений, ретардаций. Кипит жизнь, главное происшествие обрастает боковыми ветвями, казалось бы не имеющими никакого отношения к делу. О каждом из множества лиц тут же вкратце сообщается его жизненная история. Для характеристики дамы, произносящей в романе всего несколько слов, сказано: «итальянская вдова немецкого промышленника». В тексте то и дело встречаются скобки — автор помещает в них дополнительные сведения. Все описано, осмотрено, выяснено. Но по–прежнему непонятно, почему цюрихский кантональный советник и крупный промышленник господин Колер выстрелил, зайдя на минуту в фешенебельный ресторан, в профессора германистики Винтера и почему он, с таким удовольствием почитывая Платона, пребывает потом в тюрьме.
В романе ищут не убийцу, но смысл. Начальник кантональной полиции, как и многие другие, не может примириться с тем, что осужденный не сообщил причины, по которой он убил человека.
Но смысла в этом мире нет. Законы здесь совершенно другие. Все так же кощунственно, как вывеска «Утоли моя печали» над забегаловкой, где действующие лица опрокидывают стаканчик.
В этом–то сорвавшемся с петель мире арестованный Колер предлагает молодому незадачливому адвокату Шпету, от лица которого ведется повествование, расследовать теоретическую возможность: а что, если принять, что убил не он, а совсем другой человек? Автор будто задает нам вопрос: неужто возможно такое? Может ли эта нелепая версия быть принята за реальность? И отвечает: очень даже может!
Разбираясь в истоках повести «Лунное затмение», Дюрренматт вспоминал шалость студенческих лет. Однажды ночью он вместе с товарищами принялся звонить на метеорологическую станцию университета, сообщая, что в различных точках страны Луна, скрытая в Цюрихе облаками, приняла четырехугольную форму, удвоилась, утроилась и тому подобное. На следующее утро обнаружилось, что научная общественность пришла в движение. Профессор объяснил студентам на лекции возможность подобного явления при определенном состоянии атмосферы. Происшествие с луной вошло затем в сюжет обдумывавшейся тогда повести «Лунное затмение». Опыт же с мгновенным усвоением невероятного факта отразился не только тут, но и в «Визите старой дамы», и в «Правосудии». Человеческое сознание легко принимает ложь и фальсификацию. Его легко повернуть в любую сторону, в том числе обратить ко злу. В написанном в давние годы детективном романе «Судья и его палач» Дюрренматт видел воплощение зла в скрывавшемся в Швейцарии нацистском преступнике. Начиная со «Старой дамы» и дальше, вплоть до последних своих произведений, он не локализует зла: на вольное или невольное участие в преступлении, считает Дюрренматт, способен каждый. Выстрел Колера, свидетелями которого были присутствовавшие в ресторане, подергивается пеленой тумана. Утверждается новая «очевидность»: убийство совершил другой человек, кстати, он чемпион страны по стрельбе.
Кое–что в романе «Правосудие» так и остается неясным. Высказано несколько предположении о причинах совершенного Колером убийства. Вероятно, в преступлении были замешаны пришедшие в столкновение интересы двух трестов (эта идея возникает к концу романа). Но вероятна и догадка Шпета: стремительный бег событий, результатом которых стали пять трупов и множество сломанных судеб, не имел иного толчка, кроме прихоти Колера, пожелавшего узнать, как далеко простирается его власть над людьми. Все происшедшее, если принять эту версию, было срежиссировано Колером с таким же мастерством, с каким он играл на бильярде. «На основе этого поручения, — объясняет Шпет дочери Колера, Элен, — ваш отец хочет исследовать границы возможного».
Автор, безусловно, и не хотел полной ясности: ведь разгадка мотивов убийства все равно была бы частной по отношению к замыслу романа. Автор хотел растревожить читателей не туманностью дела Колера (это только одно и не самое главное его намерение), а отсутствием правды, истины вообще. Влюбленный в Элен Шпет считает ее то чистой душой, то сообщницей отца, посвященной в его расчеты. Но если, рассуждает Шпет, правильно второе предположение, то где та правда и истина, которой можно было бы ее пристыдить? «Что мы еще собой представляем? Что воплощаем? Осталась ли хоть крупица смысла, хоть гран значения в описанном мною наборе?»
Знаками совершенной зыбкости, неустойчивости, приметой расслаивающейся действительности и являются в этом романе любимые Дюрренматтом «перевертыши». Все двоится, бросает неверные отражения, выстраивается в комические подобия. Вдруг, будто бы ни к тому ни к сему, на страницах романа появляется пара ученых–социологов, они расследуют, какую пользу принесло университету убийство видного германиста. Муж и жена — почти что куклы и так сжились друг с другом, что госпожу профессоршу можно принять за брата–близнеца ее супруга. Вместо зловещей большеголовой карлицы–миллионерши прожигает жизнь под ее именем другая. Да и позиция самого рассказчика, автора записок адвоката Шпета, сомнительна и двойственна. Последний идеалист, еще не оставивший борьбы за справедливость (хоть фамилия его Шпет в переводе с немецкого значит «поздно»), он становится фигурой двусмысленной. Раз принявши поручение Колера, он волей–неволей допустил и его невиновность. Как говорит Шпету другой участник этой нечистой затеи: «Для нас Колер больше не убийца. Теперь мы должны подыгрывать».
Непредвиденные случайности все время толкают Шпета в нужном Колеру направлении. Шпет думает, что совершает поступки, но кто–то (что–то) действует на него. За случайностями в этом романе, как и в реальной жизни, проглядывает закономерность.
Но необходимость и свобода, закономерность и вольное решение находятся у Дюрренматта в подвижных, глубоких отношениях, хоть, казалось бы, его герои связаны по рукам и ногам. Рассуждая в одной из теоретических статей о нравственности и ответственности в современном «безликом» мире, он писал и об обязанности прорвать эту безликость, к торжеству которой причастны все: «Хоть мы говорим: «Мы этого не хотели», мы ведь все–таки сделали свой выбор».
От описанного в романе «набора», от всех этих колеров, штюсси–лойпинов и им подобных, от концерна «Штайерман — жертвам», производящего не только протезы, но танки, автоматы и минометы (все это–де усовершенствованные модели протеза руки, выполняющей функцию защиты), автор переходит к просторам более широким. Взгляд в прошлое — и перед читателем краткая история Швейцарии, пара абзацев — и свободно очерчен швейцарский дух, швейцарский образ мыслей. Спрятавшись за спину бунтующего Шпета, автор скептически и сурово (быть может, слишком сурово?) оценивает движущие силы швейцарской действительности: «Идеалы страны всегда имели практическую основу. В остальном же жили так, что для каждого предполагаемого врага было выгодней не соваться, — аморальная по сути, но здоровая, жизненная установка».
Но и граница, отделяющая автора от героя, часто размыта (Дюрренматт шутливо продолжает игру в раздвоения и слияния и в этом случае): как сказано в тексте, автор будто вступает в рукопись Шпета, с ней совпадает (буквально совпадает кое–что, например, в описании Шпетом и автором парка у виллы Колера).
На последних страницах, однако, игре уже нет места. Перед нами сам Дюрренматт под звездным небом, на террасе своего дома.
Удивительны эти внезапные лирические отступления, столь неожиданные для чуравшегося откровенностей писателя. Речь здесь идет уже не о событиях романа и не об одной Швейцарии. Почти забыв о своих героях, оставив выдумку, Дюрренматт говорит о страшной игре, в которую втянуто современное человечество.
В непреднамеренности текущей жизни, в путанице существенного и случайного, в смешении интересов всеобщих и личных Дюрренматт, приучивший своих читателей к «двойной оптике», предлагает увидеть вместо плавного перехода еще один разрыв — между настоящим и будущим человечества. Никогда еще, полагает писатель, будущее не было столь проблематично, необязательно, никогда еще возможности будущего развития не отходили так далеко от настоящего и не отличались так друг от друга.
Будущее человечества занимает Дюрренматта и в новелле «Поручение» и повести «Зимняя война в Тибете».
Новелла «Поручение» (1986) отличается скупостью и холодноватой отстраненностью стиля. Достаточно сказать, что ее двадцать четыре главки — это двадцать четыре предложения. На страницы растянулись фразы, в которых нет ни единой точки. Части огромного предложения ловко сопряжены, из одного, как и в самом дюрренматтовском мире, с неизбежностью вытекает другое. Целое прозрачно. Новеллу с полным основанием можно назвать классичной. Но это классичность поздняя, классичность XX века, родившаяся из усталости и отчаяния. В ровности тона этой новеллы есть нечто от ровности освещения и тревожной застылости мира на столь же «классичных» полотнах сюрреалиста Кирико. Города Кирико будто вымерли — это мир, который остался после исчезновения человека.