Я сунул руку под плащ в верхний карман пиджака и нашел там сложенную вдвое бумажку, которую положил впопыхах. Я постоянно кладу бумажки, которые хочу сберечь, в верхний карман пиджака и постоянно о них забываю. Отойдя под нанес, где толпились пассажиры, ожидавшие теплоход, я поставил к стене мокрый саквояж и у фонаря развернул бумажку. На бумажке, как рисуют дети, были нарисованы солнце и луна, облака, проставлены крестики в несколько рядов и написано слово "Люба" много, много раз. Мне стало горько и стыдно. Значит, Люба с самого начала понимала наши взаимоотношения, понимала мою игру и свою игру провела более достойно, чем я. Наверно, она с самого начала понимала, что меня зовут не Вася и что адрес я ей подсовываю фальшивый, и, может быть, даже помнила, безусловно помнила, как я прогнал ее от своего столика в "Блинной". Но ответила Люба на все эти мои изощрения спокойно и разумно, точно простила и пожалела меня... Верила ли она в Бога, знала ли Христовы заповеди? Не уверен. Впрочем, в наше время, когда уличные хулиганы открыто демонстрируют на грудях своих православные кресты, такой вопрос честному человеку и задавать неприлично. Знаю лишь, что позор несчастной жизни своей она несла спокойно, как тяжелый истинный крест, и имела абсолютное право сказать о себе: "Нет стыда надеющимся на Тебя".
Ночью, проснувшись в теплой, уютной каюте первого класса, отодвинув кремовую штору и глянув в круглое, как дыра, черное окно, я представил себе ее, спящую сейчас в обнимку с куклой, под зыбким навесом на ветру, под близкий грохот волжского шторма, и ужасно пожалел себя, которому не на кого было надеяться в небесах. Оставалось надеяться только на земное. У каждого в этом случае свои рецепты. Зажегши ночник и чувствуя тошноту от качки, от подступающего к горлу штормового ужина солено-копченостями и ржаными сухарями, я открыл саквояж и достал аварийный томик Шекспира. Открыл наугад. Сонет 104.
"Много лет пройдет, — думал я, — и еще трижды столько, а я буду помнить этот волжский мутно-молочный день, и эту волжскую черную ночь, и эту волжскую природу, которая словно умышленно на мои проводы надела мокрое, грязное, нищенское рубище". Так мне тогда казалось. Однако мудрые вечные слова Соломоновы: "Все проходит", если применить их к жизни временной, суетливой, мелочной, могут быть заменены словами: "Все забывается". Впечатления российские, знакомые мне до самых подробных, нудных деталей, уже начинали соседствовать с впечатлениями заграничными, где я никогда не бывал, и поэтому, как во всяком небытии, впечатления эти не имели веса, были символичны, фантастичны иногда до смешного, подобно миражам из снов.