"Я люблю тех, кто не умеет жить, не погибая: ибо гибель их есть переход к высшему...
Я люблю того, кто любит свою добродетель: ибо добродетель есть жажди гибели и стрела влечения...
Я люблю того, кто стыдится, когда в игре выпадает кость к его удаче, и спрашивает тогда: разве я фальши-выи игрок? - ибо он хочет погибнуть...
Я люблю того, кто оправдывает потомков и искупает предков: ибо он хочет погибнуть от современников.
Я люблю того, кто свободен духом и свободен сердцем; его голова есть лишь содержимое его сердца, сердце же влечет его к погибели.
Я люблю всех тех, кто походят на тяжелые капли, по-одиночке падающие из темной тучи, которая висит над людьми: они возвещают о пришествии молнии и погибают ее предвестниками".
Могучими, торжествующими аккордами звучит учение о добровольной гибели в проповеди Заратустры "о свободной смерти". Если говорят, что мерилом высоты нравственного миросозерцания служит та сила, которую она дает человеку для доброй и безбоязненной встречи смерти, то миросозерцание Ницше не уступит в этом отношении никакому другому. Вряд ли кто говорил о смерти более сильно и радостно, нежели Заратустра в своем апофеозе "свободной смерти":
"Я учу вас созидающей смерти, которая становится для живущих напоминанием и обетом.
Победоносно умирает созидающий, окруженный надеющимися и благословляющими;
Так умереть-лучше всего; второе же-это умереть одного празднества, на котором подобный умирающий не освящал бы клятвы живущих.
Так умереть-лучше всего: второе же-это умереть в бою, расточивши великую душу.
Но борцам и победителю равно ненавистна скрежещущая смерть, которая подкрадывается, как вор, и все же становится господином над нами.
Я учу вас моей смерти, свободной смерти, которая приходит ко мне, потому что я ее хочу.
А когда я захочу ее? - Кто имеет цель и наследника, тот хочет смерти вовремя для цели и наследника.
И из уважения к цели и наследнику он не станет более вешать засохшие венки в святилище жизни...
Свободен к смерти и свободен в смерти, умея сказать святое "нет", когда нельзя сказать более "да",- так смотрит на жизнь и смерть мужчина.
Да не будет ваша смерть клеветой на человека и землю, друзья мои: это прошу я у меда души вашей.
В вашей смерти должны еще гореть ваш дух и ваша добродетель, подобно вечерней заре над землей! иначе же смерть не удалась вам".
Итак, твердость в достижении намеченной цели - в творчестве "дальнего", мужество в борьбе и спокойное и даже радостное отношение к своей гибели, вытекающее из сознания ее необходимости для торжества "дальнего",- вот основные черты нравственного характера, требуемые этикой любви к дальнему. Воспитанный в духе учения пессимизма, Ницше уже с самого начала составил себе идеал "трагической красоты". Уже первоначальным мотивом его этического миросозерцания служило убеждение, что за невозможностью в мире истинного счастья единственно достойное и прекрасное на земле- это гордо и сознательно идти навстречу жизненному трагизму. Дальнейшее развитие мировоззрения Ницше прибавило к этому убеждению только одну черту, в высшей степени существенную и ценную: "трагическая красота" перестала в его глазах быть бесплодной. Для Ницше-Заратустры она не есть более самоцель; целью жизни является творчество во имя любви к дальнему, и гибель человека есть лишь средство осуществления этой цели, есть не только Untergang, но и Uebergang (13): трагическая красота стала творческой. В таком виде первоначальный и основной мотив этики Ницше стройно вплетается в этическую систему "любви к дальнему".
Этика "любви к ближнему" в своем развитии превращается в этику сострадания, смирения и, наконец, пассивного мученичества. Этика "любви к дальнему", как мы видели, становится этикой активного героизма.
Несмотря на разнородность обеих этих моральных систем, несмотря на значительное разногласие требований, вытекающих из того и другого принципа, разногласие, на которое нам пришлось уже не раз указывать и сущность которого мы только что постарались резюмировать, изложенные выше требования этики "любви к дальнему" обладают бесспорной и самоочевидной моральной ценностью. Несоответствие их моральным требованиям, вытекающим из этики "любви к ближнему", очевидно, не препятствует их всеобщему признанию и исповедованию и не возбуждает спора об их моральном значении; такое молчаливое признание требовании этики "любви к дальнему" при явном исповедовании противоположных принципов происходит отчасти потому, что это несоответствие слишком тонко и нередко ускользает от взгляда поверхностного наблюдателя моральной жизни, отчасти же потому, что оно задевает лишь психологические корреляты той и другой этики и не касается самих принципов их. Остановимся теперь на тех сторонах антитезы двух рассматриваемых этических систем, где разногласие между ними принимает характер открытой и решительной борьбы. Мы разумеем известные нападки Ницше на моральные принципы, которым обыкновенно приписывается абсолютная и непоколебимая ценность и по отношению к которым Ницше делает свою знаменитую попытку "переоценки всех ценностей".
На эту тему говорилось очень много, но, насколько нам известно, она не была рассмотрена с той точки зрения, которую мы развиваем: с точки зрения коллизии между "любовью к дальнему" и "любовью к ближнему". Обыкновенно обращается главное внимание на протест Ницше против идеи долга в морали. Нам кажется, однако, что этот протест может быть правильно оценен только при более тщательном рассмотрении морального идеала Ницше, а таковое невозможно, на наш взгляд, без детального исследования моральной антитезы между "любовью к ближнему" и "любовью к дальнему". Борьба против идеи долга есть у Ницше-как мы это постараемся показать на одной из дальнейших ступеней нашего анализа-лишь отражение более широкой и принципиальной борьбы против этики "любви к ближнему". Попытаемся же понять общий смысл этой последней борьбы.
Всем известно отрицание Ницше моральной ценности за чувством сострадания, известно и его так называемое "прославление жестокости". Прошло уже время, когда можно было, не задумываясь над этими взглядами Ницше, ограничиваться по поводу них просто нравственным негодованием. Но и теперь еще их смысл остается для многих не вполне разрешенной загадкой. Загадка эта, по нашему мнению, может быть разрешена только при установлении связи между указанными мыслями Ницше и общей его этической системой "любви к дальнему". Существует мнение, будто Ницше проповедует, так сказать, "злодейство ради злодейства", жестокость исключительно ради присущей ей красоты и силы. Ничего не может быть невернее этого мнения. Правда, порой, бичуя слабость и дряхлость современных людей, Ницше готов предпочесть им даже людей с преступной, но зато и более сильной волей. "Не ваши грехи, ваша умеренность вопиет к небу! Ваша скупость в самом грехе вашем вопиет к небу!"-восклицает он. Но подобная, вполне понятная, конечно, мысль, составляя, так сказать, лишь психический обертон уважения к силе воли и богатству жизненной энергии, не дает еще права зачислить Ницше в разряд проповедников жестокости an und fuer sich. (14). Никто, конечно, не заподозрит особенного пристрастия к злодейству у Гейне, а между тем он, движимый тем же чувством, как и Ницше, при взгляде на филистерское общество восклицал гораздо сильнее, чем Ницше:
О dass ich grosse Laster sah,
Verbrechen, blutig, kolossal,
Nur diese satte Tugend nicht
Und zahlungsfahige Morall (15)
Наряду с подобными протестами Ницше против "скупости в грехе" мы находим у него столь же решительный протест против преступных и антисоциальных импульсов. "Ненавистны мне все, для которых есть только один выбор: быть злыми зверями или злыми укротителями зверей; близ таких людей я не стал бы строить себе хижины". Истинный смысл морального осуждения сострадания и оправдания жестокости у Ницше может быть разъяснен, повторяем, только в связи с этикой "любви к дальнему".
"Так велит моя великая любовь к дальнему: не щади своего ближнего!"-в этом восклицании, думается нам, лежит объяснение всех относящихся сюда взглядов Ницше (16): сострадание, по его мнению, неуместно, а жестокость необходима там и постольку, где и поскольку того требует любовь к дальнему. Последняя, как мы видели, необходимо связана с борьбой, т. е. со стремлением разрушать "ближнее" в интересах "дальнего". Но борьба и стремление к разрушению всегда основаны на чувствах, прямо противоположных моральным импульсам "любви к ближнему". Борьба мягкая, уступчивая, сострадательная есть моральное contradictio in adjecto (17); чем ожесточеннее и непримиримее борьба, тем она лучше. Все худшие инстинкты человека - ненависть, гнев, жестокость, непокорство, жажда мести - облагораживаются и освящаются, если импульсом к ним служит "любовь к дальнему"; точнее говоря, во всех этих чувствах характерна именно их эгоистическая, антиморальная природа, и когда эту последнюю заменяет моральное побуждение любви к дальнему, они обращаются в свою собственную противоположность. Когда страсти человека основаны на моральных импульсах, его гнев становится негодованием жажда мести-стремлением к восстановлению поруганной справедливости, ненависть-нетерпимостью к злу, жестокость-суровостью убежденного человека. "Ты вложил в сердце твоих страстен твою высшую цель,- говорит Заратустра,и они стали твоими добродетелями и радостями". Это-истина старая, как мир и человек, но никогда еще ясно не формулированная. Вспомните ^святую месть", о которой говорит Кочубей у Пушкина как о последнем, оставшемся ему "кладе"; вспомните некрасовскую "музу мести"; вспомните злобное настроение, которым проникнуты все великие сатирики, от Ювенала и Свифта до Салтыкова включительно; вспомните о всем, что для нас привлекательно в "страстном, грешном, бунтующем сердце" Базарова - и мысль Ницше выяснится вам во всей ее моральной красоте и истинности. "Пламя любви горит в именах всех добродетелей-и пламя гнева". Даже учение о непротивлении злу-это, на первый взгляд, квинтэссенция этики "любви к ближнему"-учение, признающее неправомерной всякую активную борьбу человека с человеком, не может отрицать законности чувства гнева и ненависти против самого зла. Более того, сторонник этого учения прямо следует, не сознавая того, завету Заратустры: не щади ближнего своего: ибо для победы над злом нужна предварительная гибель многих "непротивляющихся" ему "ближних", и на эту гибель спокойно, в сознании нравственной высоты своего дела, ведет их проповедник "непротивления", так же как это делает всякий другой борец за "дальнее". "Мое страдание и мое сострадание,-говорит Заратустра,-что мне до них? Разве я о счастье думаю? Я думаю о моем деле!" С точки зрения этики любви к дальнему, на которой стоит всякий, кто думает "о своем деле", сострадание есть не добродетель, а слабость; мысль о страдании ближнего должна быть побеждена так же, как и мысль о собственном страдании. "Великая любовь превозмогает и сострадание... Горе всем любящим, в любви которых нет ничего выше их сострадания!" Кто не щадит самого себя, тот не только не обязан, но и не имеет права щадить другого. "Себя самого приношу я в жертву моей любви-и моего ближнего подобно мне-так гласит речь всех творцов. Ибо все творцы тверды".