Так находит свое объяснение отрицание сострадания у Ницше. Этика любви кдальнему, этика творчества и борьбы не может быть этикой сострадания. Если в этике любви к дальнему любовь к человечеству, так сказать, в своей статике основана, как мы видели, на своей прямой противоположности - на отчуждении от людей и презрении к ним, то в своей динамике, в качестве творчества, она также неразрывно связана со своим антиподом - разрушением; и если любовь невозможна без ненависти и вражды, то она невозможна и без жестокости: положительный и отрицательный полюсы нравственной жизни, катод и анод тока моральных чувств, взаимно поддерживают и питают друг друга. "Кто хочет быть творцом в добром и злом, поистине, тот должен быть и разрушителем... Вот почему высшее зло принадлежит к высшему благу: благо же это-творческое".
По обыкновению, Ницше воплощает в художественном образе учение о необходимости суровости в борьбе за "дальнее":
"О люди, в камне спит мой образ, образ моих образов! Ах, ему суждено спать в самом твердом, самом безобразном камне!
И вот мой молот жестоко неистовствует над его тюрьмой. От камня летят куски - что мне до того?" (18).
Приходится иногда прямо поражаться, как неправильно истолковываются, ко вреду для репутации Ницше и к еще большему вреду для преследуемых его учением моральных задач, многие его мысли и изречения. Кто не слышал о знаменитой жестокой фразе его: "падающего нужно еще толкать"? И однако в данном случае молва исказил не только внутреннее значение этой фразы, но вдобавок и ее самое. Послушаем же самого Ницше:
"О мои братья, разве я жесток? Но я говорю вам:
что падает, то нужно еще и толкать!
Все нынешнее-все это падает, погибает; кто хотел бы удержать его! Но я-я хочу еще толкать его!
Знаете ли вы наслаждение скатывать камни с крутых обрывов в глубины?-Эти нынешние люди... смотрите же, как они катятся в мои глубины!
Я-пролог для лучших игроков, о мои братья! Я-пример для них! Поступайте же по моему примеру!
И кого вы не научите летать, того научите-поскорее упасть!" (30).
И трогательный вступительный вопрос: "разве я жесток?", и самый оборот речи в знаменитой фразе ("что падает", а не "кто"), и весь контекст, вместе взятый,- все это ясно указывает, что здесь дело идет не о чисто личных отношениях, в которых будто бы рекомендуется толкать падающего, а о падении эпох, нравственных укладов жизни, поколений. Такое падение Ницше-Заратустра учит ускорять. Эта проповедь как нельзя более естественна, уместна и понятна в этике любви к дальнему, в этике прогресса и борьбы: мысль Ницше высказывает лишь ту аксиому всякой прогрессивной политики, что нужно поддерживать и развивать все жизнеспособное и в интересах его преуспеяния ускорять гибель всего отживающего. Если в таком образе действия и остается элемент жестокости по отношению к погибающему, то это - жестокость не только необходимая, но и нравственно ценная. Прогресс "жертв искупительных просит", и кто живет для "дальнего", тот не захочет, да и не имеет права поступать так, чтобы "дальние расплачивались за его любовь к ближним".
Из тех же моральных соображений вытекают насмешки Ницше над "добротой" и "добрыми". Доброта- это та благодушная, уступчивая мягкость души, которая несовместима ни с борьбой, ни с движением вперед.
Прежде чем превратиться в невинного ребенка,- учи! Заратустра,- человек должен пройти еще одну ступень: из вьючного верблюда он должен стать сильным, борющимся львом. Кто проповедует сейчас доброту и невинность, тот отрицает движение вперед, тот хочет увековечения человека на настоящей ступени его развития и ради своей невинности жертвует "дальним". У кого нет ничего выше доброты, для того добродетель-лишь средство к успокоению и сну. Выслушав проповедь одного мудреца о подобной добродетельности как условии мирного и покойного сна, Заратустра иронически восклицает: "блаженны сонливые-ибо они должны скоро заснуть!" Для самого же Заратустры этика доброты ненавистна, как этика застоя: "новое хочет созидать благородный, и новые добродетели; старого хочет добрый, и сохранения старого". Но Заратустра идет еще далее и утверждает, что идеал доброты вообще неосуществим. Где есть борьба, там нет места для доброты; и так как "добрые" также должны принять участие в борьбе, выступая против тех, кто отрицает их жизнь и добродетели и ищет новых,- то "добрые неизбежно должны быть фарисеями": во имя своей мирной доброты они должны ненавидеть всех борцов и творцов:
"Берегись добрых и справедливых: они охотно распинают тех, кто ищет новых добродетелей,- они ненавидят одиноких.
Берегись и святой наивности! Все ей не свято, что не наивно; и охотно играет она с огнем-костров!..
Добрые всегда-начало конца: они распинают того, кто пишет новые заповеди на новых скрижалях, они жертвуют для себя будущим-они распинают всю будущность человечества. Добрые всегда были началом конца" (20).
Так развивается антитеза моральных систем "любви к ближнему" и "любви к дальнему". Этика "любви к ближнему" развивается в этику сострадания, душевной мягкости, миролюбия, доброты и успокоения. В противоположность ей Заратустра дает нам "новые скрижали", развивая этику любви к дальнему и рисуя нравственное величие твердого и мужественного, мятежного и борющегося, вечно беспокойного и вечно стремящегося в даль человеческого духа. Пока в человеческой жизни будет существовать борьба между началами примирения и возмущения, между стремлением к сохранению старого и стремлением к созиданию нового, между жаждой мира и жаждой борьбы,-до тех пор не прекратится в человеческой душе и соперничество между этими двумя великими моральными системами...
II
Hoher als die Liebe zurn Nachsten steht die Liebe zum Fernsten und Kiinftigen; ho-her noch als die Liebe zu Menschen gilt mir die Liebe zu Sachen und Gespenstern.
Also sprach Zarathustra (21).
Изложенная выше этика "любви к дальнему", в ее антагонизме к этике "любви к ближнему", имеет ту особенность, что она совершенно независима от содержания самого объекта любви-"дальнего". Каково бы ни было внутреннее содержание морального идеала, требования этики любви к дальнему остаются неизменными, раз только этот идеал руководит человеческой деятельностью в качестве абстрактного "дальнего" и ставит человека в отношения к людям, могущие быть противопоставлены тем отношениям, которые вытекают из непосредственных чувств симпатии и сострадания к ближайшим окружающим его людям. Поэтому люди самых разнообразных миросозерцании, даже вполне чуждых конечному идеалу Ницше, могут понимать и ценить его этику любви к дальнему, в изложенном ее значении. Таким образом, антагонизм обеих этических систем, с которыми мы имели дело до сих пор, есть лишь антагонизм формальных этических принципов; одно только различие в расстоянии, отделяющем объект любви от ее субъекта, и обусловленное им различие в путях и средствах активного осуществления любви проводит резкую грань между двумя группами моральных чувствований и настроений и порождает радикальную противоположность между моральными оценками и представлениями о "добре" и "зле", образующими обе упомянутые этические системы. "Любовь к дальнему" может быть любовью к людям не менее, чем "любовь к ближнему"; и, однако же, остается огромная разница между инстинктивной близостью к конкретным наличным представителям человеческого рода, непосредственно нас окружающим, к нашим современникам и соседям ("любовью к ближнему") и любовью к людям "дальним и будущим", к отвлеченному коллективному существу "человечеству". "Любовь к дальнему" означает здесь любовь к тому же ближнему, только удаленному от нас на ту идеальную высоту, на которой он может стать для нас, по выражению Ницше, "звездой".