Наконец, Ницше снова принимается за работу. Инстинктивно возвращается он к тому философу, который помог ему в первые годы его творчества: третье «Несвоевременное размышление» он хочет посвятить Шопенгауэру; десять лет тому назад он прозябал в Лейпциге, и Шопенгауэр спас его; своеобразная радость жизни, его лиризм, эта ирония, с которой он высказывает самые жестокие мысли, — все это возвратило тогда Ницше силу жить. «Если Шопенгауэр только смущает тебя и тяжелым камнем ложится на твою душу, — писал Ницше в то время одному из своих друзей, — если чтение его не дает тебе силы подняться и достигнуть, — несмотря на самые жгучие страдания нашей внешней жизни, — такого мучительно-радостного состояния духа, какое охватывает нас, когда мы слушаем прекрасную музыку, если, благодаря ему, ты не испытаешь такого умственного экстаза, когда тебе покажется, что с тебя спадают все земные оболочки, — тогда, значит, я ничего не понимаю в этой философии». Эти юношеские настроения вновь посетили его; он снова переживает все наиболее плодотворные кризисы своей жизни, которые были в то же время и самыми болезненными, и, отдаваясь во власть философской дисциплине своего прежнего учителя, Ницше снова обретает силу духа. «Мне остается еще пропеть 11 песенок», — пишет он Роде, извещая его о своих ближайших работах. И Шопенгауэр оказался действительно и песенкой, и гимном в честь одиночества и смелого вызова свету этого философа. Душа Ницше звучала как чистая музыка. Отдыхая от умственных занятий, он воспевал гимн дружбе. «Я пою его для вас всех», — писал он Роде.
Сестра приехала навестить его. Они оба уехали из Базеля, поселились в деревушке неподалеку от Рейнского водопада. К Ницше вернулась веселость его прежних детских лет, — может быть, отчасти он хотел позабавить немного молодую девушку, с такою нежностью относящуюся к нему, — «aliis lactus, sibi sapiens», — согласно правилу, которое мы читаем в его заметках того времени; — но, помимо того, и сам он был действительно счастлив, несмотря на все переживаемые страдания, счастлив, чувствуя себя самим собою, счастлив тем, что жил свободно, чистой жизнью. «Моя сестра сейчас со мною, — пишет он Герсдорфу, — каждый день мы строим самые великолепные планы нашей будущей жизни, где будут царить идиллия, труд и простота… Все идет прекрасно. Слабость, упадок духа, меланхолия — все это осталось далеко в прошлом».
Ницше много гуляет о сестрой, много болтает с ней, смеется, мечтает и читает. Что же он читает? Конечно — Шопенгауэра; затем Монтеня, в маленьком изящном издании, навевающем на него печальные воспоминания прошлого: m-me Козима Вагнер подарила ему эту книгу еще в Трибшене; это была благодарность за привезенные девочкам куклы. «Жизнь на земле стала более богатой от того, что писал такой человек. С тех пор как я соприкоснулся с его мощным и свободным интеллектом, я люблю повторять его собственные слова о Плутархе: «Едва только я взгляну на него, как у меня вырастает новая нога или крыло». Заодно с ним был бы я, если бы дело шло о том, чтобы поуютнее устроиться на земле». Около этих двух людей иронии — Шопенгауэра и Монтеня, из которых один открыто заявляет о своем отчаянии, а другой скрывает его, — Ницше учится жить. Но в то же время он с величайшим наслаждением читает другого, более нежного, более родственного его собственным мыслям автора — доверчивого Эмерсона, молодого пророка молодой страны, в каждой фразе которого сквозит радостное, чистое одушевление, освещающее восемнадцатую весну человека и — увы! — проходящее вместе с нею. Ницше читал Эмерсона в Пфорта; в 1874 году он перечитывает его и советует читать его всем своим друзьям.
«Мир еще молод, — пишет Эмерсон в конце своих «Представительных людей». — Великие люди прошлого страстно призывают нас к себе, мы сами должны также писать Библии, чтобы снова соединить небеса и землю. Тайна Гения заключается в том, что он не терпит вокруг себя никакой фикции; он реализует все, что мы знаем, неустанно требует доброй веры, соответствия с действительностью и идеалом во всех утонченных проявлениях современной жизни, в искусствах, в науках, в книгах, в самих людях; прежде же всего, и это самое главное, он учит почитать истину, проводя ее в своей жизни…»
Ницше нуждается в подобных ободряющих словах и потому полюбил Эмерсона.
В начале июня Ницше закончил «Шопенгауэр, как воспитатель». Умственно он чувствовал себя совершенно здоровым, но на смену пришли другие страдания. М-me Фёрстер — Ницше рассказывает, что однажды, когда ее брат высказал свое отвращение к романам с их однообразной любовной интригой, — кто-то спросил его, какое же другое чувство могло бы захватить его? «Дружба, — живо ответил Ницше. — Она разрешает тот же кризис, что и любовь, но только в гораздо более чистой атмосфере. Сначала взаимное влечение, основанное на общих убеждениях; за ним следуют взаимное восхищение и прославление; потом с одной стороны возникает недоверие, а с другой сомнение в превосходстве своего друга и его идей; можно быть уверенным, что разрыв неизбежен и что он доставит собою немало страданий. Все человеческие страдания присущи дружбе, в ней есть даже и такие, которым нет названия». Все это было знакомо Ницше начиная с июня 1871 года. Он любил и никогда не переставал любить Вагнера; его интеллектуальное заблуждение было поправимо. Вагнер не был ни философом, ни духовным воспитателем Европы, он не был даже сверхъестественным художником, источником чистейшей красоты и счастья; но Ницше по-прежнему любил его, как любят женщину, за ту радость, которую она с собою приносит. Всякая мысль о разрыве с Вагнером была нестерпима для Ницше, и он никому не поверял своих мыслей.
Положение становилось крайне неловким и фальшивым; в январе, в самый острый момент своего кризиса, Ницше пришлось послать поздравительное письмо Вагнеру по самому необыкновенному поводу: несчастный, безумный баварский король неожиданно спас байройтское дело тем, что обещал прислать нужные деньги. В это же время Ницше послал своему учителю свою брошюру «О вреде и пользе изучения истории»; о Вагнере в этой брошюре не упоминалось ни разу. Это произвело в Байройте немного шокирующее впечатление, и г-жа Козима Вагнер решила деликатным образом призвать Ницше к порядку.
«Только то, что вы были приобщены к страданию гения, дало вам возможность оценить нашу культуру с общей точки зрения, — пишет она ему, — и только в ней черпаете вы чудесную силу творчества, и я уверена, что она переживет все наши керосиновые и газовые звезды. Может быть, вам не удалось бы так хорошо распознать одним взглядом всю пестроту видимости, если бы вы так глубоко не соприкоснулись с нашей жизнью. Из того же источника почерпнули вы иронию и юмор, и то, что корнем своим они имеют общие страдания, дает им совсем иную силу, чем если бы они были простою игрою ума».
«Увы, — говорит Ницше своей сестре, — посмотри, с каким уважением ко мне относятся в Байройте». — 22 мая, в день рождения Вагнера, Ницше написал ему поздравительное письмо. Вагнер тотчас же ответил ему, прося приехать к ним, где его ждет «его комната». Ницше под каким-то предлогом отказался. Через несколько дней после этого он опять написал Вагнеру (но, к сожалению, письма Ницше к Вагнеру или потеряны, или уничтожены) и получил следующий ответ:
«Дорогой друг, отчего вы не хотите приехать к нам? Не замыкайтесь в своем одиночестве, иначе я буду бессилен что-либо дать вам. Ваша комната готова. Все обстоит хорошо после вашего последнего письма. В другой раз напишу вам больше. Всем сердцем ваш
Возможно, что Вагнер любил Ницше постольку, поскольку он только был способен любить. Окруженный слишком покорными учениками и поклонниками, Вагнер особенно ценил пылкий темперамент Ницше, его потребность отдаваться целиком, его свободолюбивый характер. Часто Ницше сердил Вагнера и выводил его из терпения, но так же быстро Вагнер прощал ему. Хотя Вагнер и не понимал вполне, но все же угадывал, какие трагические кризисы переживал Ницше в своих жизненных исканиях, и тогда с неподдельной добротой писал ему. Но Ницше страдал от этого отношения только сильнее, он только яснее чувствовал всю ценность того, с чем должен был расстаться. У него не хватало духа видеть Вагнера, и он во второй раз отклонил его приглашение. В Байройте его отказ вызвал бурю возмущения, отголоски которой долетали и до него самого.