Выбрать главу

Ницше хотел вернуть к жизни, переубедить своего друга, но всякий спор был бесполезен. Ромундт ничего не отвечал и твердо стоял на своем. В назначенный срок он уехал, и вот как Ницше описывает Герсдорфу его отъезд:

«Было невыносимо тяжело; Ромундт знал и без конца повторял, что отныне все счастье, все лучшее время своей жизни он уже прожил; обливаясь слезами, он просил у нас прощения и не мог скрыть своего горя. В самый последний момент меня охватил настоящий ужас; кондуктора захлопывали дверцы вагонов и Ромундт, все еще желая нам что-то сказать, хотел открыть окно, но оно не отворялось, он бился изо всех сил, и, — пока он безуспешно старался, чтобы мы его услышали, поезд тронулся, и мы могли объясняться только знаками. Меня крайне поразил невольный символизм этой сцены (Овербек, как он мне потом сказал, переживал то же самое); нервы мои не выдержали такого потрясения; на следующий день я слег в постель и тридцать часов подряд мучился сильнейшей головной болью и приступами тошноты».

Болезнь эта была началом очень долгого кризиса. Ницше принужден был уехать из Базеля в гористую, покрытую лесом местность и там в одиночестве отдыхать. «Я очень много хожу один, и мысли мои в одиночестве проясняются». Что же это были за мысли? Предугадать их нетрудно. «Пришли мне слово утешения, — пишет он Роде, — и, может быть, твоя дружба поможет мне пережить постигший меня удар. Судьба нанесла удар моему чувству дружбы, и это убивает меня. Более, чем когда-либо, я ненавижу эту лицемерную и неискреннюю манеру иметь много друзей; в будущем я буду уже более осмотрительным».

Сестра Ницше, проведшая весь март в Байройте у Вагнера, ужаснулась при виде своего брата. Казалось, что тень Ромундта преследовала его повсюду. «Жить все время под одной крышей, быть такими друзьями и прийти к такой развязке! Это ужасно!» — повторял он непрестанно. На самом деле в эти минуты он думал о другом друге, которого он должен был неминуемо потерять, — о своем учителе, Рихарде Вагнеру. «Какой опасности подвергался я, — говорил он сам себе, — когда восхищался, упивался, обманывая себя иллюзиями, к тому же все иллюзии связаны между собою неразрывной цепью, и вагнеризм граничит с христианством». Он без устали слушал рассказы сестры, живо описывавшей ему чудеса Байройта, всеобщее возбуждение и радость. Однажды, гуляя с ним в городском саду, она в десятый раз рассказывала ему то же самое, как вдруг она заметила, что брат слушает ее с каким-то странным волнением. Она стала расспрашивать его, забросала вопросами, и он, разразившись длинной красноречивой жалобой, открыл ей ту тайну, которую хранил целый год от всех. Вдруг он сразу замолчал, заметив, что кто-то посторонний следит за ними. Он быстро увлек сестру в сторону, боясь, что слова его будут услышаны и переданы в Байройт. Через несколько дней он узнал имя этого слишком любопытного путешественника — это был Иван Тургенев.

Приближался июль 1875 года, время, назначенное для репетиции тетралогии, и друзья Ницше были всецело поглощены приготовлением к ним; только о них писали они ему в своих письмах, только о них говорили и думали. Ницше по-прежнему продолжал скрывать свое настоящее отношение к Вагнеру и не решался поставить себе прямого, становившегося уже безотлагательным, вопроса: «Ехать или не ехать в Байройт на репетиции?» Нервное возбуждение его росло с каждым днем, и он совершенно измучился; появились опять головные боли, бессонница, рвота, судороги в желудке, и, таким образом, нездоровье могло служить ему предлогом не ехать в Байройт. «Так как ты поедешь в Байройт, — пишет он Герсдорфу, — то предупреди Вагнера, что я не приеду; он будет, конечно, очень сердиться, но я сам раздосадован этим не менее его». В первых числах июля, когда Базельский университет закрылся на лето, а все его друзья спешили в Байройт, Ницше удалился на маленькую терапевтическую станцию, — Штейнабад, местечко, затерявшееся в долине Шварцвальда.

У Ницше было временами достаточно силы воли, чтобы стать выше всех своих горестей и радостей; он умел наслаждаться зрелищем своих страданий и прислушивался к ним, как к перемешивающимся звукам симфонии; в такие минуты он не ощущал никакой нравственной боли, а с каким-то мистическим наслаждением созерцал весь трагизм своего существования. Такое же настроение он переживал и во время своего двухнедельного пребывания в Штейнабаде; но на этот раз он не получил никакого облегчения, болезнь его не поддавалась лечению, и врачи намекали ему, что в основе всех его болезней лежит одна и та же неуловимая, таинственная причина. Ницше хорошо знал, как болезнь сломила в 36 лет отца, и с полуслова понял, что хотел сказать доктор и что ему угрожало; но он не переживал реально впечатления этой угрозы, а созерцал ее со стороны и с полным мужеством смотрел в лицо своему будущему.

Штейнабад лежал очень близко от Байройта, и искушение поехать туда овладело Ницше, но он не мог выйти из состояния нерешительности, и это окончательно подорвало его силы. В конце июля нервное напряжение разрешилось жестоким кризисом, уложившим его на два дня в постель. Первого августа он писал Роде: «Сегодня, дорогой друг, если я не ошибаюсь, все вы собираетесь в Байройт и только меня не будет с вами. Напрасно я упорно мечтал о том, что соберусь с силами, внезапно появлюсь среди вас и буду наслаждаться вашим обществом; все напрасно: лечение мое удалось только наполовину, и я с уверенностью могу сказать, что не приеду…» Острый припадок болезни миновал; Ницше мог встать и даже гулять в лесу. Он взял с собою в Штейнабад экземпляр «Дон-Кихота» и прочел эту «самую горькую» книгу, полную насмешки над всеми благородными порывами. Но Ницше не терял мужества; он без особенно сильной горечи вспоминал о своем полном радости прошлом, думал о своем большом труде об эллинизме, о том, что будет продолжать прерванные «Несвоевременные размышления», в особенности же мечтал о «прекрасной книге», которую напишет, когда будет уверен в себе. «Ради этого произведения, — думал он, — я должен пожертвовать всем. За последние годы я слишком много писал и часто ошибался; теперь я буду молчать и употреблю все время на подготовительную работу, если бы на это понадобилось даже семь, восемь лет. Долго ли я еще проживу? Через 8 лет мне уже будет 40, а мой отец умер в 36. Все равно я должен рискнуть и не уступать перед опасностью умереть раньше, так как для меня настало время молчания. Я много поносил моих современников, а между тем я сам принадлежу к их числу; я страдаю вместе и одинаково с ними ради чрезмерности и беспорядочности моих желаний. Если мне суждено быть учителем этого поколения, то сначала я должен побороть самого себя и подавить в себе всякое сомнение; для того, чтобы победить свои инстинкты, я должен знать их и уметь их судить, я должен приучить себя к самоанализу. Я критиковал науку и восхвалял вдохновение, но я не анализировал, не исследовал источников этого вдохновения — над какою же, значит, пропастью я ходил! Меня извиняет моя молодость; я нуждался в опьянении; теперь молодость моя уже прошла, Роде, Герсдорф, Овербек в Байройте; я им завидую и вместе с тем жалею их, так как они уже вышли из того возраста, когда витают в мечтах, и не должны бы находиться там. Чем именно я сейчас займусь? Я буду изучать естественные науки, математику, физику, химию, историю и политическую экономию. Я соберу громадный материал для изучения человека, буду читать старинные исторические книги, романы, воспоминания и переписки… Работа предстоит трудная, но я буду не один, со мною постоянно будут Платон, Гёте, Шопенгауэр; благодаря моим любимым гениям, я не почувствую ни всей тяжести труда, ни остроты одиночества».

Почти ежедневно приходившие из Байройта письма рассеивали мысли Ницше; но он читал о впечатлениях других людей без всякого чувства горечи. На нескольких страницах его дневника, написанных только для него одного, мы читаем воспоминания о тех радостях, которые дал ему Вагнер. «В течение трех четвертей моего дня я мысленно нахожусь с вами, — пишет он своим друзьям, — как тень, мысль моя блуждает около Байройта. Не бойтесь возбуждать во мне зависть и рассказывайте мне, друзья мои, все ваши новости. Во время моих одиноких прогулок я вспоминаю те музыкальные строки, которые знаю наизусть, а потом бранюсь и проклинаю. Поклонитесь от меня Вагнеру и передайте ему мой глубокий привет. Прощайте, мои дорогие любимые друзья. Вы знаете, что я всех вас люблю от всего сердца».