Немного окрепну в от свежего воздуха и лечения, вернулся Ницше в Базель. Сестра приехала с ним и пожелала остаться около него. Ницше продолжал вести созерцательный обрез жизни; подобно тому, как среди своих рукописей, книг и музыки, он был почти счастлив в Штейнабаде.
«Я мечтаю о союзе совершенных людей (он подчеркивает эти слова), не знающих пощады и желающих, чтобы их называли «разрушителями»; ко всему существующему они подходят с острием своей критики и посвящают себя исключительно служению истине. Мы не оставим невыясненным ничего двусмысленного и лживого. Мы не хотим строить преждевременно, мы не знаем даже, окажется ли в нашей силе дело созидания, может быть, даже лучше не приступать ни к чему. Жизнь знает трусливых, безропотных пессимистов; такими мы быть не желаем».
Он принимается за продолжительные научные изыскания по составленному им плану. Сначала он прочел книгу Дюринга «Ценность жизни». Дюринг был позитивистом и в качестве такового вел борьбу против последователей Шопенгауэра и Вагнера. «Идеализм есть ложное обольщение, — говорит он, — всякая жизнь, стремящаяся стать вне реальности, предается химерам». Ницше ничем не реагировал на эти предпосылки. «Здоровая жизнь сама придает себе ценность», — говорит Дюринг. «Аскетизм — явление болезненное и есть простое заблуждение». — «Нет, — отвечает Ницше, — аскетизм — это инстинктивное влечение, испытанное самыми благородными, самыми сильными представителями человечества; аскетизм — это исторический факт, с которым надо считаться при определении ценности жизни. И если аскет — жертва страшной ошибки, то возможность подобного заблуждения должна быть отнесена к темным силам человеческого существования». «Трагизм жизни, — читаем мы у Дюринга, — вовсе не является чем-то непреодолимым. Верховная власть эгоизма есть только мнимая видимость; на самом деле душе человека свойственны альтруистические инстинкты…» — «Как, — восклицает Ницше, — эгоизм — только мнимая видимость! Дюринг впадает здесь просто-напросто в детство. Хочу верить, но не могу. Дай Бог, чтобы это была правда! Слова его лишены всякого смысла; если только он серьезно верит в то, что говорит, то он готов к восприятию всех социалистических проблем». Ницше противопоставляет Дюрингу трагическую философию, заимствованную им у Гераклита и Шопенгауэра: никакое бегство от жизни нетерпимо, всякое бегство свидетельствует только о трусости и самообмане, и Дюринг в данном случае вполне прав, но он искажает суть дела, представляя нам картину нашей жизни в смягченных красках. Это глупость или ложь, так на самом деле жизнь тяжела…
Ницше в эти дни был весел или по крайней мере представлялся таким. По вечерам, чтобы не утомлять глаза, он не работал, а сестра читала ему вслух романы Вальтера Скотта. Он любил его простой повествовательный тон, «его плавное, ясное искусство», любил за наивные героические и сложные приключения: «Вот веселились люди! Вот у них были желудки!» — восклицает он, выслушивая описания нескончаемых пиршеств, и сестра чрезвычайно удивлялась, как непосредственно от такого легкого настроения Ницше переходил к композиции своего «гимна одиночеству».
Удивление ее было вполне понятно, потому что веселость Ницше была искусственной, тоска же постоянна и глубока, но он скрывал ее от нее и, без всякого сомнения, от самого себя. Он занялся изучением книги Б. Стюарта о сохранении энергии, но бросил ее, прочтя всего несколько страниц; ему была невыносима работа без утешения искусством, без вдохновения и радости. Потом ему показалось, что его интересует индийская мудрость, и он принялся за английский перевод «Сутта Нипата»; радикальный нигилизм этой книги пришелся ему по душе: «Когда я болен и лежу в постели, то всецело поддаюсь убеждению, что жизнь не имеет никакой ценности и что все наши цели по существу своему призрачны…» Подобные припадки повторялись у Ницше довольно часто; через каждые две недели возобновлялись мигрени, судороги в желудке, боли в глазах.
«Как носорог, блуждаю я туда и сюда». Ницше запомнил и с грустным юмором применял к себе последнюю фразу одной из глав «Сутта Нипаты». Несколько лучших его друзей были в это время уже помолвлены; Ницше охотно предается размышлениям о браке и о женщинах; в подобных случаях человек очень редко бывает искренним, и мы знаем, что и Ницше не был искренним. «У меня больше друзей, чем я этого заслуживаю, — писал он в октябре 1874 года m-lle Мейзенбух, — то, что я желаю сейчас, я говорю это вам по секрету, так это прежде всего хорошую жену; тогда я получу от жизни все, что желал бы от нее, а остальное уже мое дело». Ницше приветствовал женихов Герсдорфа, Роде и Овер-бека и радовался вместе с ними их счастью, но все время сознавал разность своей судьбы с ними. «Будь счастлив, — пишет он Герсдорфу, — ты уже не будешь блуждать одиноко по свету, как носорог».
Наступал 1876 год; постановка тетралогии была назначена на лето. Ницше знал, что к тому времени нерешительность его должна кончиться. «Я совершенно измучился в то время от тоскливого неумолимого предчувствия, что после моего разочарования мое недоверие к себе возрастет сильнее, чем раньше, что я еще глубже буду презирать себя, что я буду обречен на еще более жестокое одиночество», — рассказывал Ницше позднее. Мысль о приближающихся рождественских праздниках и Новом годе, бывших для него всегда источником тихой радости, еще только увеличила его меланхолию. Ницше опять должен был лечь в постель в декабре и встал только в марте и то не вполне оправившийся.
«Я пишу с трудом, и потому буду краток, — читаем мы в его письме к Герсдорфу 18 января 1876 года. — Я никогда еще не переживал такого грустного, такого тяжелого Рождества, никогда не переживал такого страшного предчувствия. Я теперь более не сомневаюсь, что болезнь моя имеет чисто мозговое происхождение; глаза и желудок страдают от другой, посторонней причины. Мой отец умер 36 лет от воспаления мозга. Весьма возможно, что у меня процесс пойдет еще быстрее. Я терпелив, но будущее мое полно всяких возможностей. Питаюсь я почти исключительно молоком, и это мне помогает; я хорошо сплю. Наилучшее, что у меня теперь есть, — это сон и молоко».
С приближением весны Ницше начинает тянуть уехать из Базеля. Герсдорф предложил ему себя в компаньоны, и друзья поселились вместе на берегу Женевского озера в Шильоне. Ницше прожил там пятнадцать дней и все время находился в очень дурном настроении; нервы его не выносили малейшего изменения температуры, малейшей сырости и присутствия электричества в воздухе; в особенности же он страдал от фена, мягкого мартовского ветра, от дуновения которого начинают таять снега. Мягкая сырость действовала на него самым угнетающим образом; нервы его не выдержали, и он признался Герсдорфу в своей душераздирающей тоске и сомнениях. Герсдорф должен был возвращаться в Германию, и ему пришлось уехать от своего друга в большой тревоге за его здоровье.
Оставшись один, Ницше почувствовал себя лучше, может быть, оттого, что улучшилась погода, может быть, тоска менее тяготила его, когда около него не было всегда готового его выслушать, всегда полного сочувствия Герсдорфа. Случай оказал ему решительную помощь и послал ему час освобождения.
М-llе Мейзенбух издала свои «Воспоминания идеалистки», два тома которых он взял с собой, уезжая в Швейцарию. Ницше очень уважал m-lle Мейзенбух и с каждым годом любил все сильнее эту всегда страждущую, но сильную духом, добродушную и мягкую женщину. Он, конечно, не поклонялся ей так, как Козима Вагнер. В умственном отношении m-lle Мейзенбух не представляла собою ничего выдающегося, но у нее было великое сердце, и Ницше беспредельно почитал эту женщину, как бы воплощающую в себе истинный гениальный женский тип. Ничего особенного, конечно, от ее книги он не ожидал, но содержание ее сразу захватило его, и он нашел в ней одно из самых лучших духовных свидетельств 19-го века; m-lle Мейзенбух прошла весь идейный путь этого столетия; она вращалась в самых разнообразных слоях общества, знала всех выдающихся людей, переживала вместе с ними все надежды своего времени. Она родилась еще во времена старой Германии, во времена самостоятельного существования мелких германских государств; ее отец был министром в одном из них; в детстве она видела друзей Гёте и Гумбольдта; в молодости ее захватила проповедь гуманизма, но, порвав с христианством, она отошла и от него. Наступает 1848 год с его глубоким возбуждением умов, рядом попыток социалистического переворота во имя более благородной и братской жизни; социализм, в свою очередь, увлекает ее, и она становится его деятельным борцом. Родные прокляли ее за это, и она ушла из дому, не прося ни у кого ни помощи, ни совета. Деятельная идеалистка, жаждущая непосредственного дела, она присоединяется к гамбургским коммунистам, вместе с ними учреждает нечто вроде фаланстеры, рационалистическую школу, где все учителя живут вместе; школа, управляемая ею, процветает, но под угрозой полицейских преследований она должна бежать; судьба кидает ее в Лондон, в мрачное убежище изгнанников всех стран, в Лондон, эту могилу для всех побежденных. Чтобы существовать, m-lle Мейзенбух должна давать уроки; она знакомится с Мадзини, Луи Бланом, Герценом и делается другом и утешительницей этих несчастных людей. Наступает Вторая империя, на фоне ее Наполеон III, Бисмарк и «молчание народов»; затем m-lle Мейзенбух попадает в Париж и соприкасается с блестящей культурой «столицы мира». Вскоре Мейзенбух встречается с Вагнером; она уже давно восхищалась его музыкой и преклонялась перед его личностью; она подпадает под его влияние и, отказавшись от культа человечества, переносит весь пламень своей души на культ искусства. Но ее активная добрая душа ни на одну минуту не уходит от жизни; после смерти Герцена у него осталось двое детей; m-lle Мейзенбух усыновляет их и окружает самой теплой материнской заботой. Ницше видел этих двух девочек и не раз восхищался нежным отношением к ним своего друга, ее свободным и искренним самопожертвованием; но он и не подозревал даже, что вся жизнь этой женщины была сплошным отречением от самой себя.