Выбрать главу

Вагнер немедленно ответил ему несколько напыщенными строками. Он рассказал ему о великолепных произнесенных в честь его тостах и о том, что он сам отвечал на них и сколько в его словах было каламбуров, милой чепухи и непроницаемых намеков, не поддающихся переводу.

Ницше это письмо крайне взволновало; в момент его получения он прекрасно владел собой и был уверен в своем будущем. Все события последних лет показались ему просто навсегда законченным интересным приключением. Теперь он смотрел снисходительно на свои миновавшие увлечения, припоминал все радости, которыми он был обязан Вагнеру, пожелал выразить ему всю свою благодарность. Прошлым летом, когда в Штейнабаде мысли его были настроены приблизительно таким же образом, он написал в своем дневнике несколько страниц; теперь он разыскал их и, несмотря на нервную усталость в глазах, пытался почерпнуть в них основное содержание для целой книги. Это была странная попытка: он пишет полную энтузиазма книгу, так сказать, гимн Вагнеру, в ту минуту, когда его покинули все иллюзии. Но чуткий читатель найдет на каждой странице этой книги скрытую, замаскированную мысль автора. Ницше пишет хвалу поэту, не упоминая о нем как о философе; нетрудно понять, что он отрицает также воспитательное значение его произведений:

«Для нас Байройт — это освящение храма во время битвы, — пишет он. — Таинственный голос трагедии звучит для нас не как расслабляющее и обессиливающее нас очарование, она налагает на нас печать покоя. Высшая красота открывается нам не в самый момент битвы, но мы сливаемся с нею в момент спокойствия, предшествующий битве и прерывающий ее; в эти мимолетные мгновения, когда, оживляя в своей памяти прошлое, мы как бы заглядываем в тайну будущего, мы проникаемся глубиною всех символов, и ощущение какой-то легкой усталости, освежающие и ободряющие грезы нисходят на нас. Завтра нас ждет борьба, священные тени исчезают, и мы снова бесконечно отдаляемся от искусства; но как осадок утренней росы, в душе человека остается утешительное сознание о пережитом истинном слиянии с искусством».

Мы находим здесь полную противоположность тем мыслям, которые Ницше высказывал в «Происхождении трагедии». Искусство трактуется теперь не как смысл жизни, а как подготовка к жизни и необходимый от нее отдых. Особенно знаменательны в этой маленькой книжке Ницше последние ее строчки: «Вагнер — это не пророк будущего, как это можно было бы думать, но истолкователь и певец прошлого…» Ницше не мог удержаться и не высказать своего нового мировоззрения, но надеялся, что его новые мысли, новое понимание Вагнера останутся непонятыми, и надежды его оправдались. Тотчас же по выходе в свет брошюры Вагнер написал ему:

«Друг мой, какую чудесную книгу вы написали. Когда вы успели так хорошо узнать меня? Приезжайте скорее и оставайтесь о нами все время, начиная от репетиций до начала представлений.

Ваш Р. В. 17 июля».
* * *

Репетиции начались в середине июля, и Ницше, не желая пропустить ни одной из них, отправился в Байройт, невзирая на ненадежное состояние своего здоровья, полный нетерпения, чем крайне удивил свою сестру. На третий день отъезда она получила от него письмо: «Я почти жалею, что приехал сюда; до сих пор все имеет чрезвычайно жалкий вид. В понедельник я был на репетиции и до такой степени остался недоволен, что ушел оттуда, не дождавшись конца». Что же на самом деле происходило в Байройте? М-llе Ницше с живым беспокойством ожидала известий от брата; второе его письмо немного успокоило ее. «Дорогая моя сестра, — писал Ницше, — теперь дело идет лучше…» Но последняя фраза письма звучит чрезвычайно странно: «Мне психически необходимо жить совершенно одному и отказываться от всяких приглашений, даже от самого Вагнера. Он находит, что я редко у них бываю». Вскоре же пришло от него и последнее письмо: «Я только и думаю об отъезде: совершенно бессмысленно оставаться здесь дальше. С ужасом думаю я о ежедневных тягучих музыкальных вечерах, и все-таки не уезжаю. Я не могу больше оставаться здесь; я уеду даже раньше первого представления, сам не знаю куда, но уеду непременно; здесь мне все невыносимо».

Что же случилось? Может быть, его утомляло многочисленное общество, от которого он отстал: целых 2 года он жил как отшельник, «в мире загадок и проблем». Он отвык от людей, и один вид их доставлял ему страдание. Титан Вагнер держал в плену этих людей и защищал их от проклятых «проблем и загадок», и людей, казалось, удовлетворяла мысль, что они были только тенью чужого величия. Они ни о чем не размышляли, но восторженно повторяли преподанные им формулы. Собралась целая группа гегельянцев, и Вагнер представлял для них как бы вторичное воплощение их учителя. Последователи Шопенгауэра были в полном составе: им сказали, что Вагнер переложил на музыку философскую систему Шопенгауэра; было в Байройте несколько молодых людей, истинных немцев, называвших себя «идеалистами». «Мое искусство, — заявил им Вагнер, — знаменует собой победу германского идеализма над галльским сенсуализмом». Гегельянцы, последователи Шопенгауэра, идеалисты — все сливались в общем чувстве триумфальной гордости. Они праздновали успех. Иметь успех?! Ницше молчаливо слушал эти странные слова. Кто из людей, какой народ имели когда-нибудь успех? Этого не может про себя сказать даже Греция, упавшая с такой высоты античной культуры. Разве все усилия не оказались бесплодными? И, оставляя в стороне театр, Ницше стал наблюдать за самим Вагнером: в душе у него, у этого источника радостей, было ли настолько величия, чтобы и на вершине своей победы не забыть о муках и тоске творчества? Нет, Вагнер был счастлив, потому что видел перед собой удачу, и самоудовлетворение такого человека еще больше оскорбляло и убивало радость, чем торжество грубой толпы.

Но счастье, как бы низко оно ни было, ведь все-таки счастье. Ликование и опьянение охватили маленький Байройт. Ницше сам когда-то испытывал такое опьянение; теперь же он мучился угрызениями совести и с какой-то завистью думал о прошлом. Он прослушал одну репетицию; его тронули самый вид священного театра, волнение толпы, сознание присутствия в темной зале самого Вагнера, чудесная музыка. Как он еще был чувствителен к вагнеровскому обаянию! Он поспешно встал и вышел; именно этим моментом объясняется фраза его письма: «Вчера вечером я был на репетиции, мне не понравилось, и я ушел».

Новый повод увеличил его смущение; он получил самые точные разъяснения о значении будущего произведения, «Парсифаля». Вагнер собирался объявить себя христианином. Итак, за последние 18 месяцев Ницше видел два обращения; Ромундт был жертвой случая и собственной слабости; но Ницше знал, что в лице Вагнера все имеет большее значение и является как бы знамением века. Неохристианство еще не народилось в то время. Ницше предчувствовал его первые ростки в «Парсифале». Он предугадал, какая опасность грозит современному, так мало уверенному в себе, человеку перед соблазнами христианства, где так сильна твердость веры, которая призывает к себе и обещает и действительно дает душе верующего мир и спокойствие. Если человек не удвоит своих усилий для того, чтобы найти в самом себе новую «возможность жить», — то фатально впадет в христианство, такое же малодушное, как и его воля. Ницше пришлось увидеть теперь людей, благополучие которых он всегда инстинктивно презирал, людей на самом краю полного падения, которых рука обманывающего и завлекающего их учителя вела к этой пропасти. Никто не знал, куда приведет эта властная рука, никто из них не был еще христианином, но все они уже находились накануне обращения. Как далек был тот майский день 1872 года, когда Вагнер в этом же самом Байрейте дирижировал одой в честь Шиллера и Бетховена, в честь свободы и радости.

Ницше был самым проницательным из всех; его приводило в отчаяние это зрелище всеобщего упадка критического сознания, точно так же, как во времена средневековья мистики предавались отчаянию, видя падение мира, отрекшегося от страдальца Христа, кровавый образ которого с укором стоял перед ним. Ницше хотел вывести людей из этого состояния оцепенения, предостеречь их своим душевным воплем. «Я должен сделать это, — говорил он себе, — так как я единственный, кто отдает себе отчет в том, что здесь происходит…» Но кто бы его послушал? И он замолкнул, ушел в себя, скрыл от всех свои тяжелые переживания и решил, не обнаруживая слабости духа и не превращаясь в дезертира, наблюдать трагические торжества. Но он не выдержал и должен был бежать. «Слишком бессмысленно оставаться здесь. Я с ужасом жду ежедневного тягучего музыкального вечера и все-таки не уезжаю. Но больше оставаться здесь я не могу, я должен бежать, куда бы то ни было, бежать во что бы то ни стало. Все здесь для меня сплошная пытка…»