Выбрать главу

«Человек, которого я больше всего на свете уважаю — это Мадзини», — говорил он m-lle Мейзенбух.

Могла ли она подозревать, что ее молодой, полный энтузиазма друг со своей нежной душой, внутри самого себя объявит войну именно этим своим природным качествам, находя, что они мешают ему ясно смотреть на суть вещей? Думала ли она, что Ницше, последователь Шопенгауэра, друг Вагнера, выберет себе теперь новых учителей в лице Ларошфуко, Шамфора, Стендаля? Могла ли она знать, что ее друг, мечтавший с нею о «светском монастыре», теперь, во время своих долгих прогулок, готовил себя на мятежное и одинокое выступление против жизни. Ницше так формулировал правила своей будущей жизни:

«Ты не должен ни любить, ни ненавидеть народа. Ты не должен заниматься политикой. Ты не должен быть ни богатым, ни нищим. Ты должен избегать пути знаменитых и сильных. Ты должен взять себе жену из другого народа. Своим друзьям ты должен поручить воспитание твоих детей. Ты не должен исполнять никаких церковных обрядов».

Наконец m-lle Мейзенбух узнала о духовном перевороте Ницше. В один прекрасный день он вручил ей кипу листов: «Прочитайте, — сказал он ей, — здесь я записал то, что передумал, когда сидел под этим деревом; я никогда не сидел под ним без того, чтобы не обрести какой-нибудь новой мысли». М-lle Мейзенбух прочла рукопись и нашла в ней нового для себя Ницше, критикующего и отрицающего. «Не печатайте этого, — сказала она, — подождите, обдумайте…» В ответ на эти слова Ницше только улыбнулся. Но m-lle Мейзенбух продолжала настаивать на своем мнении, завязался горячий спор; потом, за чтением Фукидида, они помирились.

В начале мая, чувствуя приближение жары, которой он не выносил, Ницше хотел уехать, но m-lle Мейзенбух уговаривала его отложить отъезд; перед утомительным путешествием надо было в достаточной степени набраться сил, но Ницше не хотел ничего слышать.

«Ницше безотлагательно назначил свой отъезд на завтра, — пишет она Роде, — вы ведь знаете, что если он что-нибудь решил, то именно так и поступит, хотя бы небо посылало ему самые грозные предостережения. В этом отношении он, конечно, не похож на античного грека, так как не слушает предсказаний оракула. Он уезжает сейчас, совершенно разбитый, точно так же, как в самую скверную погоду он отправляется гулять; собирается ехать, несмотря на бешеный ветер, свирепствующий на море, прекрасно зная, что он не переносит морской качки, желает непременно ехать на пароходе из Неаполя в Геную». — «Он уже уехал, — пишет m-lle Мейзенбух в другом письме, — даже вид обаятельного, цветущего Сорренто не мог удержать его. Мне бесконечно тяжело было отпускать его в путь одного: он так мало практичен и совершенно не умеет устраивать свои дела. К счастью, море сегодня немного спокойнее. Как мне его жаль! Еще только восемь дней тому назад мы мирно строили планы об его ближайшем и дальнейшем будущем. Он объяснил мне, что потому так внезапно решился уехать, что здешняя весенняя атмосфера несколько ненормально действует на его здоровье, и ему возможно скорее нужно бежать отсюда. Но ведь весной ему всюду будет плохо! В последнюю минуту он, кажется, сам почувствовал, что слишком стремительно решил свой отъезд. Но было уже поздно. Отъезд всех вас очень сильно расстроил меня».

* * *

Ницше поехал лечиться на воды в Розенлау, но не почувствовал никакого облегчения, и тяжелый вопрос о его здоровье по-прежнему угнетал его. В сентябре надо уже было начинать лекции; профессура была для него заработком, он даже любил чувствовать над собою дисциплину ежедневного регулярного труда, но все же это занятие было для него нестерпимой скукой. У него была надежда, что базельские власти во внимание к его трудам и его болезни дадут ему окончательный отпуск и наградят достаточной пенсией. М-lle Мейзенбух советовала ему уйти из университета, сестра же его, наоборот, стояла за то, чтобы он остался на службе, и Ницше послушался ее совета. Но чем ближе становился срок возвращения в Базель, тем труднее было Ницше с этим примириться.

«Я хорошо знаю и чувствую, что меня ждет более высокое будущее, — пишет он Марии Баумгартен, матери одного из своих учеников, помогавшей ему работать. — Я могу, конечно, работать как филолог, но я нечто большее, чем простой филолог. Я сам исказил себя. Я постоянно думаю об этом последние 10 лет. Теперь, после того как я целый год прожил вдали от людей, — все стало для меня чрезвычайно простым и ясным (я не могу выразить вам, насколько я чувствую себя богатым радостью и творцом ее, наперекор всем моим страданиям, как только останусь наедине с самим собою). Теперь я могу с полною уверенностью сказать, что возвращаюсь в Базель не для того, чтобы там остаться. Что будет дальше, я не знаю, но (как бы ни были скромны мои материальные условия) я завоюю себе свободу».

Сестра Ницше приехала в Базель и поселилась вместе с ним. Сначала он очень обрадовался ее приезду, но скоро ему пришлось убедиться в том, что говорить им друг с другом чрезвычайно трудно: сестра Ницше была страстной поклонницей Вагнера, безраздельно преданной байройтским идеям. Один только Пауль Ре мог составить ему компанию, но нездоровье задержало его в Северной Германии, и он не мог, как на это рассчитывал Ницше, приехать в Базель.

«Скоро ли наконец я узнаю, — писал ему Ницше, — что злые демоны болезни оставили вас в покое. Все, чего я желаю вам в наступающем году, это чтобы вы остались таким же, каким были раньше, и чтобы для меня вы были тем же, что и прежде. Позвольте мне вам сказать, что никогда еще у меня не было такого мягкого нежного друга, как вы. Когда я слышу о ваших работах, то изнемогаю от досады, до такой степени мне хочется быть около вас. Мы созданы для чуткого понимания друг друга, и мне кажется, что, встречаясь друг с другом, мы чувствуем себя как добрые соседи, которым одновременно пришла в голову мысль посетить друг друга, и они встречаются на границе их владений. Когда же наконец не письменно, а непосредственно, лично мы будем с вами обсуждать судьбы человечества?»

В декабре Ницше пишет Ре: «Десять раз на дню я вспоминаю о вас и мне нестерпимо хочется видеть вас…» Несмотря на тоскливое настроение, Ницше кончает свою книгу, или, вернее, не то чтобы кончает ее, а набрасывает свои заметки по свободному вдохновению. Он заносит свои мысли на бумагу в том порядке, как они приходят ему в голову, без всякой связи их между собой, и хочет, чтобы в таком виде его заметки и оставались. Слабое состояние здоровья мешает Ницше привести их в порядок, но он и не жалел об этом. Ему приходят на память великие французы, которых он так любил за их прямодушие, — Паскаль, Ларошфуко, Вове-нарг, Монтень. По их примеру, он хочет оставить свои заметки в беспорядочном виде, ничем не прерывая их свободного течения. Ему хочется написать самую простую книгу, призывающую к благоразумию несколько поспешное воодушевление его современников. Вокруг Вагнера в Байройте собралось бесчисленное множество разных «прекрасных душ». Сам Ницше, чуть-чуть не попавший в их число, хотел теперь, подобно древнему Сократу, высмеять их веру. Он выбрал следующее заглавие для своей новой книги: «Человеческое, слишком человеческое». Только в самом конце своей сознательной жизни он объяснил значение этой книги.