Выбрать главу

«Держа факел в руке, — писал он, — и пламя мое не дымило, я осветил ярким светом подземный мир Идеала. Это была война, но война без порохового дыма, без всяких военных приемов, без пафоса, без вывихнутых членов, — все это было бы опять возвращением к «идеализму». Одно заблуждение за другим; я брал и прикладывал их ко льду, и Идеал не избегнул общей участи — он замерз. Здесь, например, замерзает «Гений», в другом углу «Святой», под толстым слоем льда «замерзает «Герой», так называемое «Убеждение», иначе «Вера», и, наконец, значительно охлаждается «Сострадание», — словом, всюду почти замерзает «вещь в себе»…

Как парадоксальна эта книга! Нет более увлекающегося человека, чем Ницше, никто больше его самого не верит в его труд, в его личную миссию, в высокие задачи жизни, и он же принимается за осмеяние всего этого. Он опровергает все до сих пор защищаемые им тезисы. «Pereat veritas, fiat vita», — восклицал он. Теперь он говорит: «Pereat vita, fiat veritas». Науку он ставит выше поэзии; Сократа, которого он раньше поносил, он ставит выше Эсхила. Конечно, он хорошо знает, что это одно только притворство, что высказываемые мысли в действительности вовсе не принадлежат ему. Он вооружается иронией на время очень кратковременного боя, потому что ирония совершенно не в его характере. Он стремится найти и найдет, он убежден в этом, никому неведомый лиризм, достойный вдохновить его творчество лиризм. «Человеческое, слишком человеческое» — это только символ критического переходного времени, но какого захватывающего кризиса и какого трудного перехода! «Книга готова, — пишет Ницше, — я же лежу в постели и могу этому только удивляться…»

3 января 1877 года он получил от Вагнера поэму «Парсифаль»; прочитав ее, он еще глубже почувствовал, какая пропасть отделяет его теперь от прежнего учителя. Он пишет барону Зейдлицу:

«Первое впечатление от поэмы — более похоже на Листа, чем на Вагнера, веет духом контрреформации; для меня, слишком привыкшего к греческой атмосфере, все это кажется только слишком ограниченным христианством; психология крайне фантастична; нет плоти и слишком много крови (очевидно, Тайная Вечеря слишком для меня кровава); я не люблю истерических горничных… Самый язык кажется мне переводом с иностранного. Разве не самая высокая поэзия — развитие различных положений? Никогда еще музыкант не ставил более высокой задачи музыке».

В этом письме Ницше высказывает вполне свою мысль. Некоторые выражения («нет плоти и слишком много крови») указывают нам на признаки того уже сильного и деятельного отвращения к христианству Вагнера, которое вполне выяснилось десять лет спустя. Он продолжает любить своего несравненного учителя и в первый раз ему приходится ясно и определенно поставить себе вопрос о разрыве с ним. Что он ему напишет о впечатлении, произведенном на него «Парсифалем»? В каких выражениях? Быть может, более простой и откровенный выход — не отвечать вовсе?..

Тоска и сомнение все сильнее мучат Ницше. Мы мало знаем об этом периоде его жизни; письма к Паулю Ре, которые могли бы дать вам по этому поводу некоторые указания, — не опубликованы.

Начиная с Рождества 1877 года у Ницше было больше свободного времени, так как часы его лекций были сокращены. Он пользовался этими перерывами между занятиями, каждую неделю уезжал из Базеля и бродил один по окрестностям. Его не тянуло на высокие горы; эти «чудовища» ему не нравились; он предпочитал им Юру и Шварцвальд, лесистые возвышенности, напоминавшие ему его родину.

О чем он в это время думал? Легко об этом догадаться, — конечно, только о Вагнере и о своей книге. Прошло по крайней мере два месяца, а он ничего еще не ответил Вагнеру по поводу «Парсифаля». «Человеческое, слишком человеческое» было уже напечатано, и издатель ждал приказаний Ницше. Но каким образом предупредить Вагнера, как подготовить его к восприятию такой неожиданной для него книги? Ученики приучили его к самым почтительным похвалам, к низкопоклонничеству и угодливости. Ницше хорошо знал, какой взрыв возмущения вызовет его независимая книга у байройтских «святош». В самый последний момент он испугался своего вызова; отношение публики беспокоило его так же, как и сам Вагнер; ему было стыдно за философию, которую он выдавал за свою. Но были написаны уже целые страницы, и всякие сожаления он считал напрасными; он поступил так, как и должен был поступить, последовал жизненной логике, руководившей его умом. Но он предчувствовал, что эта же самая логика приведет его в один прекрасный день к новому лирическому выводу, и потому он счел за лучшее замаскировать немного эту «интермедию» в течение нескольких переходных лет. Оригинальная мысль пришла ему в голову: книга появится без его имени; он опубликует ее загадочно, не называя имени автора; один только Рихард Вагнер будет посвящен в эту тайну, один он будет знать, что «Человеческое, слишком человеческое» есть произведение его друга, его ученика, все еще в глубине души верного ему. Ницше составил длинный проект письма, который дошел до нас.

«Я посылаю вам эту книгу «Человеческое, слишком человеческое» и открываю вам и вашей достойной жене с полной откровенностью мою тайну, но она должна быть также и вашей. Автор этой книги — я… Я нахожусь сейчас в положении офицера, взявшего редут; он ранен, но взобрался на верхушку вала и размахивает знаменем. В душе моей, несмотря на весь ужас окружающего, больше радости, гораздо больше радости, чем горя. Я вам уже говорил, что не знаю решительно никого, кто «философски был бы действительно согласен со мной. В то же время я льщу себя надеждой, что я мыслитель не как индивид, а как представитель известной группы; своеобразное чувство одиночества и общества… Самый быстрый герольд не знает в точности, мчится ли за ним кавалерия и существует ли она даже в действительности…»

Издатель не согласился на аноним, и Ницше должен был отказаться от своей идеи. Наконец он решился; в мае 1878 года Европа собиралась отмечать сотую годовщину смерти Вольтера. Ницше решил, что книга его выйдет именно в момент этого-то торжества и что он посвятит ее памяти великого памфлетиста.

* * *

«В Норвегии называют период, когда солнце не показывается на горизонте, порою тьмы, — пишет Ницше в 1879 году, — в течение этого времени температура медленно и непрерывно понижается. Какой чудесный символ для всех тех мыслителей, для которых временно скрылось солнце человеческого будущего!» Ницше пережил такой «период тьмы». Эрвин Роде не одобрил его книги; Вагнер ничего не ответил; но Ницше знал, что говорят о ней в кругу учителя. «Карикатурист Байройта — или неблагодарный человек, или сумасшедший», — говорили в Байройте. Кто-то (подозревают, что это был Герсдорф) прислал из Парижа ящик на имя Ницше, из которого он и его сестра Лизбет вынули бюст Вольтера с короткой приложенной к нему запиской: «Душа Вольтера приветствует Фридриха Ницше». Лизбет не могла примириться с мыслью, что ее брат, немец до глубины души, взял в руки знамя француза и еще какого француза, и горько заплакала.

Конечно, некоторые из друзей отнеслись иначе к его книге: «Ваша книга олицетворяет собою независимый ум, — говорил Якоб Буркхардт. — Ни одна книга не могла разбудить во мне стольких мыслей, как ваша: это точно разговоры Гёте с Эккерманом». Петер Гаст и Овербек с женой остались по-прежнему друзьями Ницше. Ницше был спокоен, хотя «Человеческое, слишком человеческое» не имело успеха; Вагнер, по слухам, забавлялся тем, что книга не расходится среди публики. «Вот видите, Фридриха Ницше читают только тогда, когда он защищает наши идеи, в противном случае им никто не интересуется», — подтрунивал он над издателем.

В августе 1878 года байройтский журнал раскритиковал и осудил книгу Ницше. «Каждый немецкий профессор должен хоть раз в жизни написать книгу, — писал анонимный автор, в котором Ницше, казалось, узнал Вагнера, — для того, чтобы достигнуть некоторой степени известности; но так как не каждому удается отыскать истину, то он для достижения желанного эффекта — доказывает полную бессмыслицу взглядов своего предшественника. Эффект тем больший, чо?л значительнее этот поносимый им мыслитель».