. . . . .
Дует ветер, дует ветер, светит луна, — о мои далекие, далекие дети, отчего вы не здесь, около вашего отца?
Дует ветер; на небе нет ни одного облака. Весь мир погрузился в сон. О счастье! О счастье!»
Ницше выбросил эту страницу из своей книги; может быть, ему стало стыдно за такое грустное и ясное признание.
Четвертая часть Заратустры не находит себе издателя. Шмейцнер, который несколько месяцев тому назад уверял Ницше, что «публика не хочет читать афоризмов», написал ему без стеснения, что публике его Заратустра не нужен.
Сначала Ницше сделал несколько новых унизительных для него и ни к чему не приведших попыток, потом, избрав более достойный образ действия, заплатил сам за печатание рукописи и ограничился количеством сорока экземпляров. По правде сказать, у него не было такого количества друзей, он нашел только семерых, которым хотел послать свою книгу, но и те не были действительно достойны его. Можно перечислить всех этих людей: сестра Лизбет (он не переставал на нее жаловаться); Овербек (хороший друг, умный, но сдержанный читатель); m-lle Мейзенбух (она ничего не понимала в его книгах); Буркхардт, базельский историк (он всегда отвечал на посылки Ницше, но он был так вежлив, что в душу его было трудно проникнуть); Петер Гаст (верный ученик, которого Ницше находил слишком верным и послушным); Ланцкий (хороший товарищ этой зимы); Роде (едва скрывавший ту тоску, которую на него нагоняло это навязанное чтение).
Это были те, как мы предполагаем, кто получил книгу, но не потрудился прочесть ее, эту четвертую и последнюю часть; эту «интермедию», которая кончала, но не окончила «Так говорил Заратустра».
VII
Последнее одиночество
I
По ту сторону добра и зла
Фр. Ницше оставил свое лирическое произведение. Минутами он сожалел о нем и хотел бы возвратиться к нему; но он чувствовал, что это будут короткие минуты бессильного желания: «С этих пор, — пишет он (и его уверение на этот раз было правильно), — я буду говорить, а не Заратустра».
Но произведение так и осталось незаконченным. Ницше помнит об этом, и множество невысказанных им мыслей мучают его, как укоры совести. Он хочет произвести другой опыт: без всякого радостного чувства он возвращается к философии и пытается выразить в абстрактных терминах то, что как поэт он не мог излить. Он берется за новые тетради, пробует заглавия: «Воля к власти, опыт нового толкования мира», «Воля к власти, новое понимание природы». Эти попавшиеся под руку формулы остаются в силе. Ницше возвращается здесь к главной идее Шопенгауэра и развивает ее. «Сущность вещей, — думает он, — не заключается в слепом желании жить; жить — это значит распространяться, расти и побеждать, правильнее будет сказать, что сущность вещей — это есть слепое желание власти, и все явления, совершающиеся в человеческой душе, должны быть истолкованы как проявления этого желания. Ницше задал себе труднейшую работу, требующую очень тщательных размышлений, и со страхом взирал на свое предприятие. Как различить в человеческой душе, что составляет в ней силу и что, наоборот, слабость? Ведь можно, пожалуй, сказать, что гнев Александра Великого — это слабость, а мистическое возбуждение — сила. Ницше надеялся на помощь учеников, философов или филологов, и думал, что они помогут ему в его аналитических изысканиях; ему, например, очень дорога была бы помощь Генриха фон Штейна; но ему пришлось решать все задачи в полном одиночестве, и тоска завладела им. Мысль, лишенная лирического вдохновения, не привлекала его. Что он любил? Инстинктивную силу, тонкость, грацию, ритмичные и гармоничные звуки, — он любил Венецию и мечтал о том, что настанут хорошие дни, которые позволят ему покинуть этот пансион в Ницце, где и стол и общество были одинаково скверны. 30 марта 1885 года он написал Петеру Гасту:
«Милый друг! Я не особенно люблю всякого рода перемещения, но на этот раз, когда я подумаю о том, что скоро буду в Венеции, около вас, то прихожу в восторг и оживляюсь; я смотрю на свою поездку как на надежду выздоровления после долгой, ужасной болезни. Я сделал открытие: Венеция — это единственное место, где мне постоянно было хорошо и приятно… Мне очень нравится как переходная ступень Силс-Мария, но она, конечно, не годится как постоянное местопребывание. О, если бы я мог устроить себе там единственное отшельническое существование! Но, — Силс-Мария становится модным местом. Мой дорогой друг и маэстро, для меня неразрывно связаны вы и Венеция; мне удивительно нравится ваша постоянная любовь к этому городу. Сколько я думал о вас в продолжение всего этого времени! Я читал воспоминания старого де Броссе (1739–1740) о Венеции и о маэстро, которому в то время там поклонялись Hässe (il detto Sassonne). Не сердитесь, пожалуйста, я ни в каком случае не собираюсь проводить между вами двумя совсем не уважительную параллель, я только что написал Malvida: благодаря Петеру Гасту господа комедианты (cabotins), предполагаемые гениальные музыканты, в самом непродолжительном времени перестанут извращать вкус публики. «В самом непродолжительном времени» — это, может быть, звучит как очень большое преувеличение. В демократическое время немногие люди могут различить красоту: «pulchrum, paucorum est hominum». Я рад, что, по вашему мнению, я принадлежу к числу этих «немногих». Люди с проникновенной и радостной душой, которые мне нравятся, люди, у которых «â mes mélancoliqus et folles» (по-французски в тексте. — От автора), вроде того, как мои умершие друзья Стендаль и аббат Галиани не могли бы жить на земле, если бы не любили какого-нибудь жизнерадостного композитора (Галиани не мог жить без Пуччини, Стендаль без Чимарозы н Моцарта). Ах, если бы вы знали, как в эту минуту я одинок на земле! И какую надо играть комедию, чтобы время от времени не плюнуть от отвращения кому-нибудь в лицо. К счастью, некоторые благовоспитанные манеры моего сына Заратустры существуют и у его несколько тронувшегося отца. Но когда я буду с вами в Венеции, то на время уйдут далеко и «благовоспитанность», и «комедии», и «отвращение», и вся эта проклятая Ницца, не правда ли, дорогой друг! Да, не забудьте: мы будем есть «baïcoli».
С апреля до мая Ницше жил в Венеции и нашел ту радость, о которой мечтал; он бродил по темным шумным улицам, любовался красотой города, слушал музыку своего друга; от дурной погоды он укрывается в галереях площади Св. Марка и сравнивает, их с портиками Эфеса, куда Гераклит уходил забываться от суетного возбуждения греков и мрачных угроз Персидской империи. «Как здесь хорошо забывать мрачную историю — нашу империю; не будем бранить Европу — в ней есть еще очень хорошие места для защиты. Мой лучший рабочий кабинет — это piazza San Marco». Это короткое счастливое настроение пробуждает в нем его поэтические наклонности. Он снова хочет воспевать триумф и смерть Заратустры, на несколько часов извлеченного из мрака забвения. Он пишет несколько набросков, чтобы вскоре навсегда бросить эту попытку.