Выбрать главу

Все современное нестерпимо для него; ему доставляло удовольствие, он даже считал своим долгом философа, говоря для грядущих времен, порицать свое собственное время. В XVI веке философ был прав, когда хвалил мягкость и послушание. В XIX веке в нашей Европе, ослабленной парижскими декадентами и немецкими вагнерианцами, в этой слабой Европе, которая постоянно ищет помощи толпы и единодушия, наименьшего количества усилий и наименьших страданий, — философ должен восхвалять другие добродетели. Он должен утверждать следующее: тот самый великий из людей, который умеет быть более одиноким, более скрытным, более от всего отдаленным, умеющий жить по ту сторону добра и зла, хозяином своих добродетелей, свободный в своих желаниях. В этом заключается истинное величие. Он должен спрашивать непрестанно: настал ли момент облагорожения человеческой расы? Ist Veredlung möglich! Мы неизменно слышим этот вопрос от Ницше еще с двадцати шести лет.

Ницше высмеивает немцев; в этом заключается его другое, еще более живое и интимное удовольствие. Германизированная Европа разучилась быть искренней; она скрывает свою злобу, свою нечистоту; надо, чтобы она снова обрела дух старого времени, дух прежних французов, которые жили свободно, с ясным сознанием, что они были прекрасны и сильны. «Надо окутать музыку духом Средиземного моря, — говорит он, — а также и наши вкусы, наши желания…» В этих страницах у Ницше можно легко заметить влияние советов его «умерших друзей», Стендаля и аббата Галиани.

«Люди, проникнутые глубокою грустью, — пишет он, — выдают себя, когда они счастливы; они берут свое счастье с жадностью и как бы хотят сжать его, задушить в своих объятиях… Увы, они слишком хорошо знают, как счастье бежит от них!» Кончался декабрь, и с приближением праздников, воспоминание которых всегда волновало его верное сердце, Ницше почувствовал, что счастливое настроение покидает его. Его не удовлетворяет вполне наслаждение живою мыслью, прекрасными образами, в нем просыпаются и мстят за себя другие требования; глубокая тоска предъявляет свои права и властно наполняет его душу. Его более не занимает уличная жизнь Ниццы и не развлекает «square de Phocéens». Какое ему дело до Gai Saber и его правил? Что для него составляют свет, ветер, провансальские песни? Он немец, сын пастора, и чувствует, как с приближением святых дней Рождества и Нового года сжимается его сердце.

Ему становится неприятен его маленький пансион, его мебель, которой касались тысячи рук, его обезображенная своею банальностью комната. Наступили холода; и у него не хватает денег, чтобы согреть свою комнату. Он мерзнет и горько сожалеет о немецких печах. Проклятое место, даже здесь он не может быть один: направо за стеной ребенок «барабанит гаммы», над головой два любителя упражняются — один на трубе, другой на скрипке. Под влиянием горькой тоски Ницше пишет сестре, проводящей в Наумбурге последнее Рождество:

«Как жаль, что здесь нет никого, кто мог бы посмеяться вместе со мною. Если бы я лучше себя чувствовал и был бы богаче, то, чтобы немного позабавиться, я бы желал пожить в Японии. Я потому счастлив в Венеции, что там без труда можно жить на японский лад. Все остальное в Европе скучно и пессимистично настроено, музыка ужасным образом развращена Вагнером и это только частный случай всемирного развращения и смуты.

Снова наступает Рождество, и прямо жалко подумать, что я должен продолжать жить так, как я живу в продолжение семи лет; жить как изгнанник и циничный наблюдатель людей. Никто не заботится о моем существовании; у Ламы есть «лучшие дела» или, во всяком случае, достаточно дела… Разве не хорошо мое рождественское письмо? Да здравствует Лама!

Твой Ф.

Почему вы не поедете в Японию? Ведь там наиболее веселая и умная жизнь!»

Неделю спустя Ницше написал более жизнерадостное письмо: может быть, он упрекал себя за свое признание.

«Дорогая, сегодня великолепная погода и надо, чтобы ваш Фриц снова сделал веселое лицо, хотя за последнее время он провел немало тоскливых дней и ночей. По счастью, мое Рождество было для меня настоящим праздничным днем. В полдень я получил ваши милые подарки, тотчас же украсился в вашу часовую цепочку и положил в жилетный карман ваш маленький хорошенький календарь. Что же касается до «денег», хотя в письме их и не было (мама мне о них писала), они выскользнули, очевидно, из моих рук. Простите, ваше слепое животное, которое распечатало конверт на улице, я, вероятно, выронил их, когда нетерпеливо развертывал ваши письма. Пожелаем же, чтобы какая-нибудь старушка, проходя мимо этого места, нашла на мостовой «подарок от Иисуса Христа». Затем я дохожу пешком до моего полуострова Сеи-Жан, я делаю большой круг вдоль берега и устраиваюсь неподалеку от солдат, которые играют в кегли. Распустились розы, на изгородях цветут гераниумы, все зазеленело, наступило тепло: ничто не напоминает о севере! Да, вот еще новость: ваш Фриц выпил три полных стакана сладкого местного вина и даже, пожалуй, немного опьянел, по крайней мере он начал разговаривать с волнами, а когда они разбивались и пенились слишком сильно, то он разговаривал с ними, как с курами: кш, кш, кш! Наконец, я вернулся в Ниццу и пообедал в моем пансионе, как принц; сияла ярко освещенная елка. Вы не поверите, я нашел одного отличного булочника, который знает, что такое «ватрушка»: он мне рассказывал, что вюртембергский король заказывал себе почти такие же, как я люблю, ко дню своего рождения. Это мне пришло в голову, когда я писал «как принц»…

С прежней любовью ваш Ф.

NB. Я научился спать (без снотворного)».

Проходят январь, февраль, март 1886 года, и тоска Ницше становится слабее. Он приводит в порядок свои продиктованные фантазией записки. Уже в продолжение четырех лет он не издавал свои афоризмы и отрывки, и тот материал, который он находит в своих тетрадях, необъятен. Он даже решил составить из них целый том и теперь употребляет все свои силы для того, чтобы выбрать из него лучшее.

Он не забыл ту систематическую работу, которую задумал прошлой зимой, не переставал чувствовать ее необходимость и упрекал себя за бездеятельность. Он хочет сам перед собой извиниться за промедление. Он говорит себе, что ему необходимы удовольствия, необходимо развлекаться какой-нибудь живой книгой, прежде чем приняться за большую работу. Он находит наконец для нее название: «По ту сторону добра и зла» и подзаголовок: «Прелюдия философии будущего».

Таким образом он предвозвещает появление нового важного и все еще не готового произведения. Он обманывает самого себя, соединяя искусственным образом развлечение с долгом.

* * *

Вспомним, с какой экспансивной радостью и доверием к публике объявлял Ницше прежде об окончании какой-нибудь своей книги; теперь же ни радости, ни доверия нет у него больше в душе; несчастье неизменно преследует Ницше, и на этот раз опять он не предвидел, какое новое испытание посылает ему судьба. «По ту сторону добра и зла» не находило себе издателя. Ницше вел переговоры с одной фирмой в Лейпциге, но она отклонила его предложения; он писал в Берлин — те же результаты. Книга его повсюду встречает отказ. Что же с ней делать? Разделить ее на брошюры, которые, может быть, скорее дойдут до публики? И он пишет нечто вроде предисловия:

«Эти брошюры, — решил он написать, — составляют продолжение «несвоевременных размышлений, которые я издал скоро уже десять лет тому назад, для того чтобы привлечь к себе «мне подобных». Я был тогда достаточно молод, для того чтобы идти на охоту с такой нетерпеливой надеждой. Теперь — через сто лет, я измеряю время своим аршином! — я еще недостаточно стар для того, чтобы потерять всякую веру и надежду».