На рассвете Шиллер и Штрейхер въехали на землю Пфальца.
В БЕГАХ
«Достаточно печально уже и то, что на мне подтверждается гнусная истина — ни одному вольнолюбивому швабу не дано ни расти, ни совершентвоваться…»
Полутемная сырая комнатенка в дрянной гостинице под вывеской «Скотный двор». Стол — несколько досок, прибитых к стене, два стула, в углу единственная кровать с худосочным соломенным тюфяком. Плесень да осенний труженик-дождь изукрасили серыми разводами облупившуюся штукатурку на стенах и потолке.
Право же, у язвительного Шарфенштейна было бы еще больше оснований называть эту комнату «дырой», чем штутгартское обиталище поэта. Но Шарфенштейн далеко, друзья далеко, далеко родина… Шиллер и верный Штрейхер в заштатном городишке Оггерсгейме, в часе ходьбы от Мангейма.
«Разбойники» стоили мне семьи и отчизны», — по праву мог сказать Шиллер.
Профессор Якоб Абель.
Кристиан Даниель Шубарт.
От герцога Вюртембергского они в относительной безопасности. Теперь новые враги — нищета и болезнь — ведут наступление на поэта.
На беду, в том году октябрь был особенно неприветлив. Из разбитых, кое-как заклеенных бумагой окон беспощадно дуло. Что ни день, холодный бесконечный дождь над унылой плоской землей… Удивителен был этот печальный ландшафт для Шиллера и Штрейхера, привыкших к идиллическим окрестностям Штутгарта, плавным линиям холмов, покрытых виноградниками, зубчатым лесистым склонам гор.
Темнело рано. При свете сального огарка тянулись длинные вечера. Обычно Штрейхер садился за свой клавесин, тихо наигрывал. Он знал: другу особенно хорошо думается, когда звучит негромкая мелодия, то как будто разгораясь, то затухая, вместе с колеблющимся пламенем свечи.
Опустив голову, поэт шагал из угла в угол, и длинноногая тощая его тень, похожая на тень безбородого Дон-Кихота, металась по сырым голым стенам…
С тех пор как они бежали из Вюртемберга, прошло менее двух месяцев. А сколько событий, впечатлений и сколько разочарований!..
В каком приподнятом настроении, несмотря на тревогу и горечь разлуки с близкими, миновали они сине-белый пограничный столб Пфальца! Штрейхер рассказывает: у Шиллера был такой счастливый вид, «будто они навсегда оставили позади все тревоги и достигли золотой страны Эльдорадо».
В Мангейм в тот же день попасть не удалось: ворота в этот город-крепость закрывались рано, с наступлением сумерек. Зато утром, смыв с себя дорожную пыль, ни свет ни заря торжественно явились они к режиссеру Мейеру, мангеймскому доброжелателю поэта.
Сведения, полученные здесь, были малоуспокоительными. Фрау Мейер только что вернулась из Штутгарта с придворных празднеств и привезла новости: известие о бегстве Шиллера на следующий же день облетело весь город, герцог в бешенстве и, должно быть, будет требовать выдачи беглеца. О заступничестве Дальберга при такой ситуации и думать нечего. Следует соблюдать крайнюю осторожность: не показываться в публичных местах, ни с кем, кроме ближайших друзей, не общаться. А лучше всего хотя бы на время уехать из Мангейма, поселиться где-нибудь под чужим именем. Скрыться, выждать… Недружелюбным, полным смутных опасностей оказался город, под «счастливыми созвездиями» которого надеялся поэт найти вторую родину.
И еще одно разочарование сразу же суждено было испытать Шиллеру в Мангейме. Вечером 26 сентября на квартире Мейера тайно собралась группа ведущих актеров Мангеймского театра, чтобы прослушать в авторском чтении «Заговор Фиеско».
Генуя XVI столетия… Еще жива в народе память о тех днях, когда город был во власти французов. Освободил Геную полководец Андреа Дориа. Вот уже двадцать лет, как он, теперь глубокий старик, по праву носит пурпурную мантию дожа, главы Генуэзской республики.
Но уважение и любовь генуэзцев к Андреа поколеблены поведением его племянника Джанеттино. Как и Франц Моор, младший Дориа не признает никаких моральных норм. Единственный закон, который должен, по его мнению, существовать в Генуе, — это его, Джанеттино, воля, желание и настроение. «Сила — вот нужный уговор», — в этом афоризме вся его циничная жизненная философия.
Уверенный в своей полной безнаказанности, Джанеттино Дориа совершает насилие над Бертой, дочерью одного из самых уважаемых граждан Генуи — Веррины. Он нагло убежден, что прошлые заслуги Андреа Дориа перед республикой дают его наследникам права на любые преступления. «Не для того ли герцог Андреа сражался ради этих подлых республиканцев… чтобы его родной племянник вымаливал благосклонность генуэзских дочерей и невест? Гром и Дориа! Ничего! Проглотят! Я так хочу! Не то я велю воздвигнуть над костями дяди виселицу, над которой вольность Генуи лишь ногами подрыгает перед смертью».
Типичный феодальный деспот, он ради удовлетворения своих прихотей нагло попирает все законы Генуэзской республики, права дворянства и народа.
Он раздает своим друзьям выборные должности: «Я так сказал. Мое слово стоит всех голосов сената».
Даже те немногие республиканские свободы, которые еще сохранились в Генуе, представляются Джанеттино излишними. В день избрания нового дожа он собирается перерезать сенаторов и наиболее влиятельных республиканцев, уничтожить республику и установить свою неограниченную власть.
Не сомневаясь в успехе, он даже не считает нужным особенно скрывать свои намерения. Когда на балу провозглашают тост за республику, Джанеттино отказывается пить и демонстративно разбивает свой бокал.
Ради достижения власти Джанеттино готов предать то дело, за которое Андреа проливал когда-то кровь, — согласен отказаться от независимости родины. Он вступает в соглашение с германским императором Карлом V об установлении протектората над Генуэзской республикой; двести наемных немецких солдат-ландскнехтов по договоренности с Джанеттино уже тайно прибыли в Геную для защиты дома Дориа.
В Генуе всеобщее недовольство. Возмущение тиранией и произволом охватило все слои населения: народ, дворянство, сенаторов. Восстание против дома Дориа неизбежно. Но кто будет его главой?
Надежда генуэзских патриотов — двадцатитрехлетний граф Джованно Лодовико Фиеско. Человек, одаренный умом, красотой, обаянием, умением привлекать к себе сердца, по всеобщему признанию — «первый рыцарь Генуи», Фиеско, как характеризует его Джанеттино, — это «магнит, который притягивает к себе все беспокойные головы».
Но Фиеско ничем не оправдывает надежд, возлагаемых на него республиканцами. Гуляка и легкомысленный повеса, он, кажется, начисто забыл о бедствиях своей родины. «Где он, былой великий тираноборец? — с возмущением спрашивает старый друг Фиеско — Веррина. — Я помню время, когда при одном виде короны ты содрогался от ярости. Ломаного гроша я не дам за бессмертие моей души, раз время могло так износить твою, падший сын республики!»
Даже жену Фиеско Леонору, беззаветно ему преданную, вводит в заблуждение кажущееся равнодушие мужа к судьбам республики.
Но нет, граф ди Лаванья не отказался от политической борьбы. Его беспечность — только личина, которую он носит, чтобы верней усыпить подозрительность Дориа. Заручившись помощью Франции, папы римского и Пармы, он подготовил все, чтобы совершить переворот.
Почему же один, в глубокой тайне готовит Фиеско государственный переворот? Почему не поднимает он на открытое восстание против тирании Дориа всех генуэзских патриотов, которые ждут только слова, чтобы пойти следом за ним? Дело в том, что для Фиеско всеобщее недовольство властью Дориа лишь попутный ветер, который должен облегчить плавание его собственному кораблю. Он полон презрения к генуэзскому дворянству, зорко видя, что для большинства из них дело освобождения Генуи важно лишь постольку, поскольку тирания Джанеттино ущемляет их материальные интересы. «Их геройство запаковано в тюки левантинских товаров, а душонки боязливо трепещут за благополучие кораблей, плывущих в Ост-Индию». Но Фиеско не верит и в народ, который представляется ему «слепым, неуклюжим колоссом».