Положение штатного драматурга налагает на Шиллера серьезные обязательства, но как ничтожны его права!..
«Пожалуй, театру нужней был бы искусный танцмейстер, чем драматург» — это замечание одного из режиссеров во многом характеризует жалкую роль, которую предназначали поэту.
Самолюбивый, пылкий, весь — творческое горение, он отнюдь не собирается с этой ролью примириться. Он намерен продолжать борьбу за серьезный репертуар, «за театр, посвященный народным интересам».
В марте 1785 года выходит первый номер журнала «Рейнская Талия». Шиллер его издатель, автор, редактор. В предисловии к публике с присущей ему восторженной горячностью Шиллер заявляет о гордости, которую испытывает он, писатель-разночинец, свободный художник, не склоняющийся ни перед одним троном и избравший единственным судьей зрителей своих драм.
«Я пишу как гражданин вселенной, который не служит никакому князю… Все связывающие меня узы порваны. Публика для меня теперь единственная наука, единственный повелитель и друг… Что-то великое совершается во мне при мысли, что я буду покоряться только приговору общественного мнения и апеллировать к одному трону — человеческой душе».
В «Рейнской Талии» Шиллер публикует первый акт драмы «Дон Карлос» (срок контракта истекает, а пьеса далеко еще не закончена) и новую работу — статью «Музей антиков в Мангейме».
Эта напечатанная без подписи, в виде письма некоего датского путешественника статья — одна из наиболее социально острых его работ по вопросам искусства.
Казалось бы, какое отношение имеет заурядный Мангеймский музей, о котором пишет здесь Шиллер, к борьбе против феодального деспотизма? Но для Фридриха Шиллера нет такой художественной, эстетической проблемы, которая не была бы связана с проблемой политической борьбы. Воспользовавшись, по цензурным соображениям, формой письма иностранного путешественника, автор рисует потрясающую картину Германии XVIII столетия, первым впечатлением от которой оказываются не ее достопримечательности, не музей антиков, а страшное зрелище народной нищеты.
«…В цветочных аллеях княжеского сада фигура голодного, с впалыми глазами, молящая о подаянии… крытая соломой, разваливающаяся хижина, напротив надменного дворца… как быстро низвергает все это мою вознесшуюся гордость! Мое воображение завершает картину. Я вижу теперь, как проклятия тысяч людей, подобно прожорливой куче червей, кишат посреди этого высокопарного разложения. Не вижу ничего, кроме хилого, умирающего человека. Глаза и щеки горят лихорадочным румянцем и лгут о цветущей жизни, в то время как в хрипящих легких свирепствует огонь и разложение. Таковы, любезнейший, чувства, часто охватывающие меня при виде достопримечательностей, в каждой стране выставленных на удивление путешественнику…»
С тем же темпераментом публициста написан в «Рейнской Талии» и театральный обзор. Открыто и прямо высказывает Шиллер замечания в адрес репертуара и мангеймских актеров. Это еще ухудшает его и без того шаткое положение в театре: драматург наживает врагов в актерской среде. Все чаще в дирекцию поступают жалобы, что играть в пьесах Шиллера немыслимо трудно — как в шекспировских. Иффланд как-то жалуется Дальбергу, что «Кассий, Франц Моор, Лир и Веррина доканают либо его здоровье, либо его талант». В шиллеровских спектаклях часто допускают отсебятину, играют небрежно, а иногда и из рук вон плохо.
«Я верю и надеюсь, что писатель, давший сцене три пьесы, имеет право на уважение», — с возмущением обращается автор к Дальбергу, побывав после кратковременного отсутствия из Мангейма, на «Коварстве и любви».
Хорошо, что поэта не было в городе и он не мог видеть фарса некоего Готтера «Черный человек» — пародии на «Заговор Фиеско».
Герой фарса, бедняк драматург и крупный специалист в искусстве делать долги, прожектер, не завершающий ни одного из своих замыслов, был загримирован и одет так, что зрители без труда могли узнать в нем Шиллера. Это была пародия самого дурного сорта, пасквиль. Молодого драматурга осмеяли на той самой сцене, которая была обязана ему своими величайшими успехами!
Впрочем, в пошлом фарсе нашлась одна правдивая фраза: «Театральные предприниматели и книготорговцы стали благодаря мне богачами, а у меня нет ничего, кроме лавров и… долгов!»
Под этой фразой Шиллер мог бы подписаться.
Лавры были. Прихотью судьбы появился даже придворный чин: герцог Веймарский Карл Август, прослушав первый акт «Карлоса», облагодетельствовал автора званием веймарского советника. А материальное положение поэта оставалось бедственным.
Чтобы прилично выглядеть и вести жизнь, соответствующую его положению, Шиллер отчаянно экономит на еде. Постоянное недоедание, напряженная и всегда срочная работа, за которой он просиживает ночи напролет, подрывают здоровье. Иногда за письменным столом поэт от слабости впадает в забытье.
Шиллера по-прежнему угнетают долги, они растут. Где он только не должен — в Штутгарте, Бауэрбахе, Мангейме!.. Его переписка середины восьмидесятых годов с Генриеттой Вольцоген — удивительная смесь самых высоких излияний, мучительных извинений и мелочных денежных расчетов.
Не оправдала возлагаемых на нее материальных надежд и «Рейнская Талия». Шиллеру не удалось собрать сколько-нибудь значительного числа подписчиков: первый номер журнала остался единственным. «У меня так же мало склонности к коммерческим делам, как к тому, чтобы стать капуцином», — признается друзьям поэт.
Наконец случилось то, чего Шиллер больше всего опасался: человек, который своим поручительством помог ему добыть деньги для напечатания «Разбойников», попадает в тюрьму. Из дому, от отца, приходят полные горьких попреков письма. Шиллер должен немедленно, любой ценой достать деньги, а возобновить с ним контракт в театре отказались. Он мечется в отчаянии…
Простые люди пришли в эти тяжелые дни на помощь поэту. От долговой тюрьмы его спас квартирный хозяин каменщик Гельцель. Семья Гельцеля предоставляет в распоряжение поэта все свои сбережения..
Но ему все тяжелей в Мангейме. Нет, Шиллер ни на минуту не думает последовать совету своего отца — с повинной головой вернуться в Штутгарт.
«…Какой урон будет нанесен моей чести подозрением, что я искал этого возвращения, что обстоятельства заставили меня раскаяться в моем прежнем шаге…» — пишет он Кристофине еще 1 января 1784 года. На этот счет его понятия не меняются. И все же, если бы была у него малейшая возможность уехать из Мангейма!..
Его гонят отсюда не только крушение надежд на обновление Мангеймского театра, но и тягостные личные переживания. Шиллер полюбил женщину, действительно незаурядную и ответившую ему горячим чувством. Но Шарлотта фон Кальб — так звали любовь поэта — была замужем; порвать тяготивший ее брак она не смогла.
Портреты и воспоминания современников рисуют облик оригинальный. Рыжеволосая, с огромными черными глазами на круглом, неправильном по чертам большом лице, Шарлотта привлекала своей одухотворенностью, сочетанием женственности с умственной энергией, редким для немецкой женщины того времени из высших слоев общества.
«У нее два великих достоинства: большие глаза, каких я никогда не видал, и великая душа», — шутливо пишет о Шарлотте Кальб ее друг, талантливый сатирик Жан Поль Рихтер.
Связанная происхождением с феодальной верхушкой, Шарлотта Кальб на примере собственной семьи научилась презирать тот мир, из которого вышла. Она поклонница просветителей, Руссо, Клопштока, «бури и натиска». Впервые Шиллер встретил женщину, которая умственно и душевно была ему по плечу.
«…Он слушал меня со вниманием и сочувствовал моим идеям», — рассказывает Шарлотта о своем знакомстве с поэтом. В этот вечер давали «Коварство и любовь», и Шиллер ненадолго ушел в театр. Позднее Шарлотта узнала, что он просил актеров не упоминать имени «Кальб», которым назван в пьесе один из наиболее отрицательных персонажей. «…Вскоре он возвратился веселый; радость сверкала в его глазах. Не стесняясь, говорил он откровенно, с чувством, с убеждением — мысль следовала за мыслью, речь его лилась свободно, как речь пророка…»
На этой любви — отблеск времени. В ней ощутимо горячее дыхание эпохи «бури и натиска» с ее защитой прав сердца, культом оригинального, с ее высокой патетикой, энтузиазмом, клятвами, восторженными слезами…