И когда однажды Нансен выступал в северном городке перед рыбаками, склоняя их к мысли о пользе монархии, один простоватый детина слушал, слушал и вдруг заорал на всю площадь:
— Да здравствует Нансен, долой короля!
Ева получила письмо: он понимает и разделяет чувства тех, кто не хочет монархии, но у страны и так много трудностей, все разговоры о республике сейчас несвоевременны. Письмо обрадовало Еву, больше всего она боялась, что Фритьоф может стать президентом…
Вскоре стало известно, что, по поручению правительства, доктор Нансен поехал предлагать норвежскую корону датскому принцу Карлу, женатому на дочери английского короля.
Дипломат
Из окон лондонской гостиницы «Рояль-Палас», где временно разместилось норвежское посольство, виден Гайд-парк.
Чаще всего за желтоватым туманом только угадывались деревья, но сегодня было ясно. На полянке возле дорожки паслись овцы, охраняемые собакой. Серые, с длинной шерстью, они, пощипывая траву, обходили людей, валявшихся на земле, — бездомных бедняков, отсыпавшихся после ночи, когда полисмены гоняли их из подъездов и дворов.
Нансен распахнул окно. До него донеслись голоса разглагольствовавших в парке ораторов и пение религиозных гимнов. По старому обычаю, в Гайд-парке каждый мог взобраться на скамейку и говорить, говорить, говорить — лишь бы нашлись слушатели. Вот и сейчас джентльмен в потрепанном узком сюртуке, размахивая руками, убеждал трех старушек и какого-то верзилу отрешиться от себялюбивых помыслов и познать блаженство христианской любви к ближнему.
— Господин посол, почта из Норвегии.
На серебряном подносе — груда бумаг, пачки газет. Иргенс, секретарь посольства, успел подчеркнуть самое интересное синим карандашом. А-а, почерк Евы на нераспечатанном конверте…
— Господин посол, к вам от портного.
Вошел детина с рыжими бакенбардами, за ним — мальчик, нагруженный плоскими коробками с вензелями на крышках.
— Для вечернего приема при дворе, сэр.
В одной коробке белые, до колен, штаны, белый жилет, белые шелковые чулки. В другой — черные, до колен, штаны, белый жилет и черные шелковые чулки. Еще какие-то чулки, штаны и жилеты…
— Неужели я должен вырядиться, как другие обезьяны? — промолвил Нансен, когда посыльный, сопровождаемый мальчиком, с достоинством удалился.
Иргенс беззвучно рассмеялся:
— Однако, господин Нансен… Нарушить придворный этикет — великий боже!
— Я удивляюсь, почему они не приходят во дворец в латах, как при короле Артуре. Останусь вот в этом сюртуке! — пробурчал Нансен.
Иргенс пожал плечами:
— Вы слишком заметный человек, чтобы это повредило вашей карьере в Лондоне, но все же…
Зазвонил телефон. Иргенс взял трубку:
— Алло! А-а, здравствуйте, господин Хаустон. Да, господин посол надет вас… — И обращаясь к Нансену: — Это тот банкир из Сити. Он будет здесь через четверть часа. Я приготовил все бумаги.
После банкира был секретарь датского иосольства, логом приехали дамы-благотворительницы, потом отставной полковник из Индии, зашедший исключительно затем, чтобы засвидетельствовать свое глубокое уважение «победителю льдов и полярной ночи»…
А вечером Нансен все же надел белые чулки, белые штаны и, стесняясь своего нелепого вида, юркнул в экипаж, стоящий у подъезда гостиницы. Только по дороге во дворец он вспомнил, что письмо Евы так и осталось нераспечатанным в кармане сюртука.
Уезжая послом в Лондон, чтобы помочь укреплению молодой норвежской независимости, он говорил друзьям, что его нельзя приручить. И все же в английской столице его приручали. Понемногу, исподволь. Он ворчал, хмурил лохматые брови и… смирялся.
Мировая слава путешественника и ученого, полученный перед отъездом из Норвегии ранг министра выделяли его среди дипломатов. При дворе ему оказывали почести, как пэру — представителю высшей аристократии. Король Эдуард VII несколько раз сказал о нем: «Мой дорогой друг».
К «Рояль-Паласу» теперь часто подкатывали кареты деловых людей из лондонского Сити — той части города, где в угрюмом, без окон, здании Английского банка и во множестве банков поменьше, в зданиях денежной, угольной и хлебной бирж решались судьбы миллионов людей.
Господа из Сити интересовались норвежским лесом, норвежской рыбой, норвежской железной рудой. Нансен еще плохо разбирался в закулисной политике. Англия, думалось ему, помогла Норвегии стать самостоятельной.
Норвегия так слаба и бедна — пусть трезвые дельцы Сити оживят ее торговлю и промышленность.
Чертыхаясь про себя, но отвешивая поклоны на приемах в королевском дворце, заглядывая по долгу посла в аристократические клубы и салоны, Нансен незаметно втягивался в чужую для него жизнь. Он еще не научился глубокомысленно говорить о погоде — эта вечная и неисгякаемая тема всегда позволяет англичанину поддержать угасающую беседу, — однако иной раз мирился со скукой гостиных. Великосветские сплетники и сплетницы уже злословили, связывая его имя с другим…
Ева чувствовала перемену в том, кого любила, кому верила, и постоянная, сосущая тревога сделала ее раздражительной, замкнутой. Письма от Фритьофа приходили часто, но была в них какая-то сухость, отчужденность, недосказанность.
Однажды Лив — ей уже исполнилось тринадцать лет — застала мать плачущей. Еве было невыносимо тяжело и одиноко. Обняв дочь, она неожиданно стала сбивчиво говорить ошеломленной девочке об отце, о своей тревоге, обо всем, что мучило, давило. Там, в Лондоне, их отца подменили. Он стал чужим, непонятным, холодным. Вот его письмо. Он собирается в Норвегию, но не домой, а прямо в Тронхейм, на коронацию принца Карла: «У меня будет каюта на яхте принца Уэллского»… Половина письма — это советы, какие платья нужно заказать для присутствия на торжествах. И все это сухо, деловито. Ни слова о том, как она, что дети… Разпе так писал он раньше! Нет, отец больше не любит их, не любит…
Лив плакала вместе с матерью.
Ева не спала ночь, а утром кучер повез на почту письмо. Пусть Фритьоф прямо напишет ей, если полюбил другую. Здесь, в Норвегии, говорят о какой-то даме из самого высшего лондонского общества. Намекают, что Фритьоф пользуется лестными симпатиями женщины из королевской семьи. Это правда? Пусть ответ будет открытым и честным, она так измучилась…
Ева ждала письма, в котором Фритьоф, ее Фритьоф, сердито или насмешливо — все равно — опровергнет слухи, скажет, что все это чепуха, пустые сплетни.
Черен несколько дней пришел ответ. Ева прочла первые строки — и упала в кресло, задыхаясь от острой боли в сердце.
Фритьоф писал, что давно мучился «всем этим», не имея мужества сознаться. Он запутался, или, может быть, его запутали. Но «теперь там все кончено». Он любил и любит только Еву, одну Еву…
Потянулись мучительные дни. Каждый день из Лондона приходили письма, полные раскаяния. Наконец она телеграфировала: «Понимаю все, буду тебе помогать».
Фритьоф приехал в горный дом внезапно. Его костюм был смят и запылен. Дети — Лив, Коре, Ирмелин, маленький Одд — прыгали вокруг отца, но он не замечал их.
Он видел только темный прямоугольник двери и застывшую там Еву в старом домашнем платье.
Пепел, развеянный бурей
Зачем она поехала в Лондон? Ей так не хотелось, но Фритьоф упрашивал, умолял: ему невыносимо одиночество в этом постылом городе.
В первые же дни Ева получила приглашение во дворец. Придворные дамы мило улыбались ей; за спиной она слышала насмешливый шепот.
Приемы следовали за обедами, обеды — за банкетами. Через педелю Ева чувствовала себя разбитой, усталой. Ей хотелось домой, к детям. Лондонская квартира, которую Фритьоф тщетно старался сделать уютной, казалась случайным номером гостиницы, где к каждой вещи прикасались чужие руки.