Несколько месяцев спустя Шеб заскучал. Вернулись головные боли и головокружение. Квартал оказался шумным, нездоровым. Да и дела не шли. Ничего не продавалось: ни сукно, ни другие материи — ничего.
И вот как раз в момент этого нового кризиса «мадемуазель Планюс, сестрица» явилась раскрыть им глаза на поведение Сидони.
Дорогой старая дева говорила себе: «Сначала нужно их подготовить…» Но, как и все робкие люди, она выложила все сразу, с первых же слов, едва успев войти.
Эффект получился необычайный. Услышав, что обвиняют ее дочь, г-жа Шеб в негодовании вскочила… Нет, она ни за что этому не поверит! Бедная Сидони — жертва гнусной клеветы.
Шеб обошелся с мадемуазель Планюс свысока. Он гордо вскидывал голову, сыпал громкими фразами, по обыкновению, все относя на свой счет. Как могли подумать, что его дитя, урожденная девица Шеб, дочь почтенного коммерсанта, уже тридцать лет известного в торговом мире, была способна на… оставьте, пожалуйста!
Мадемуазель Планюс стояла на своем… Ей совсем не хочется прослыть сплетницей и распространительницей дурных слухов, но у нее есть веские доказательства… Это уж больше ни для кого не секрет.
— А если бы и так!.. — раскричался Шеб, выведенный из себя ее настойчивостью. — Почему мы должны в это вмешиваться? Наша дочь замужем. Она живет отдельно… У нее есть муж… гораздо старше ее, — пусть он ее и наставляет, руководит ею… Он-то по крайней мере задумался над этим?
Тут маленький человечек начал поносить своего зятя, этого флегматичного швейцарца, который вечно торчит в конторе, изобретая какие-то механизмы, отказывается сопровождать в свет свою молодую жену, не оставляет привычек старого холостяка: трубку и пивную.
Надо было видеть, с каким аристократическим презрением произнес Шеб слово «пивную»… А между тем чуть ли не каждый вечер он встречался там с Рислером и осыпал его упреками, если тот почему-либо позволял себе не явиться.
За всей этой болтовней коммерсанта с улицы Майль — Комиссионерство. Экспорт — скрывалась определенная мысль. Желая избавиться от магазина, удалиться от дел, он решил повидать Сидони и заинтересовать ее своими новыми комбинациями. Стало быть, это был неподходящий момент для того, чтобы устраивать неприятные сцены, говорить о родительской власти и супружеской чести. Что касается г-жи Шеб, то, будучи теперь уже менее уверенной в непогрешимости дочери, она хранила глубокое молчание. Бедной женщине хотелось ничего не видеть, не слышать и не знать мадемуазель Планюс.
Ей пришлось много пережить, и теперь она старалась избегать всего, что могло бы нарушить ее покой, предпочитала оставаться в неведении. Жизнь и без того тяжела! К тому же Сидони всегда была честной девушкой, почему бы ей не быть честной женщиной?
Смеркалось.
Шеб важно поднялся, закрыл ставни магазина и зажег газовый рожок, осветивший голые стены, блестящие пустые полки, всю эту странную обстановку, очень напоминавшую ту, что бывает на другой день после банкротства. Твердо решив молчать, он презрительно сжал губы и всем своим видом, казалось, говорил старой деве: «Уже поздно… пора домой». А в комнате за лавкой, приготовляя ужин, громко рыдала г-жа Шеб.
На этом кончился визит мадемуазель Планюс.
. — Ну что? — бросился к сестре старый кассир, с нетерпением ожидавший ее возвращения.
— Они не поверили и вежливо выпроводили меня за дверь.
От обиды у нее даже слезы выступили на глазах.
Старик побагровел и, почтительно взяв ее за руку, торжественно произнес:
— Мадемуазель Планюс, сестрица! Прошу вас: простите меня за то, что я толкнул вас на этот шаг, но дело шло о чести фирмы Фромонов.
С этого дня Сигизмунд становился все мрачнее. Его касса перестала уже казаться ему надежной и прочной. Даже тогда, когда Фромон-младший не просил у него денег, он все-таки чего-то боялся и выражал свои опасения двумя словами, не сходившими у него с языка в разговоре с сестрой:
— Не тоферяю!-говорил он со своим грубоватым акцентом.
Мысли о кассе не оставляли его ни на минуту. Ночью ему иногда снилось, что она треснула по всем швам и стоит открытая, несмотря на все замки и запоры; или же ему представлялось, что сильный порыв ветра разбросал документы, банковые билеты, чеки и ценные бумаги и он бегает по всей фабрике, выбиваясь из сил, чтобы их подобрать.
Днем, когда он в тиши конторы сидел за своей решеткой, ему казалось, что маленькая белая мышка забралась в денежный ящик и все грызет, все уничтожает, а сама становится все жирнее и краше, по мере того как подвигается ее разрушительная работа.
И когда среди дня на крыльце появлялась Сидони в своем ярком оперении кокотки, старый Сигизмунд дрожал от бешенства. Эта разряженная женщина с красивым самодовольным лицом, спешившая к ожидавшей ее у подъезда карете, была для него как бы олицетворением всех бедствий, постигших фирму.
Г-жа Рислер не подозревала, что там, за окном первого этажа, притаился вечный ее враг и следит за всеми ее действиями, за мельчайшими подробностями ее жизни: видит, как приходит и уходит учительница музыки, как появляется по утрам важная портниха, как проносят всевозможные картонки, видит форменную фуражку рассыльного из «Лувра»,[13] громоздкий фургон, который останавливается у подъезда со звоном бубенчиков, запряженный, словно дилижанс, дюжими лошадьми, неудержимо влекущими к банкротству торговый дом Фромонов.
Сигизмунд издали считал пакеты, взвешивал их на глаз, когда их проносили мимо, и старался разглядеть через открытые окна, что делается в квартире Рислеров. Ковры, которые с шумом вытряхивала прислуга, выставленные на солнце жардиньерки с чахлыми, редкими и дорогими цветами не по сезону, роскошные драпировки — ничто не ускользало от его взгляда.
Ему бросались в глаза новые приобретения, всегда совпадавшие с требованием крупной суммы денег.
Но особенно внимательно присматривался он к Рислеру.
По его мнению, эта женщина превратила его друга, лучшего, честнейшего из людей, в бессовестного мошенника. Не могло быть никакого сомнения в том, что Рислер знал о своем бесчестии и мирился с ним. Ему, разумеется, платили за то, чтобы он молчал.
Подобное предположение было, конечно, чудовищно. Но таково уж свойство чистых натур: столкнувшись со злом, дотоле им неведомым, они теряют чувство меры, хватают через край. Убедившись в измене Сидони и Жоржа, Сигизмунду было уже легче допустить мысль о низости Рислера. Иначе чем объяснить его беззаботное отношение к тратам компаньона?
Простак Сигизмунд, с его узкой рутинной честностью, не мог понять всю душевную деликатность Рислера. К тому же его бухгалтерской методичности, его коммерческой осторожности были чужды беспечность и рассеянность его друга — полуартиста, полу изобретателя. Он судил обо всем по себе и не способен был понять состояние человека, одержимого муками творчества, всецело поглощенного своей идеей. Такие люди все равно что лунатики. Они смотрят, ничего не видя, их взор обращен внутрь себя.
Но, по мнению Сигизмунда, Рислер видел все.
Эта мысль делала старого кассира глубоко несчастным. Он начал с того, что стал пристально вглядываться в своего друга, когда тот входил к нему в кассу, но скоро, сбитый с толку его невозмутимым спокойствием, которое он считал напускным, преднамеренным, маской, он взял себе за правило при появлении Рислера отворачиваться, принимался рыться в бумагах, чтобы только не встретиться взглядом с этими лживыми, как ему казалось, глазами, и, разговаривая с Рислером, старался смотреть на аллеи сада или на решетку кассы. И слова его тоже были неопределенны, уклончивы, как и его взгляд. Трудно было понять, к кому, собственно, он обращается.
Исчезла дружеская улыбка, прекратились воспоминания, которые они перебирали, бывало, вместе, сидя за кассовой книгой: «Вот в этом году ты поступил… твое первое повышение… Помнишь? В тот день мы обедали у Дуй… А вечером были в «Кафе слепых»… Эх, какая была пирушка!»
В конце концов Рислер заметил странное охлаждение к нему Сигизмунда. Он сказал об этом жене.