Вы только подумайте, как это ужасно!.. Просить сто тысяч франков у старого Гардинуа, у человека, хвастливо заявлявшего, что за всю свою жиэнь он не занял сам и не дал никому взаймы ни гроша, у человека, который при каждом удобном случае рассказывал, что один только раз он вынужден был попросить у своего отца сорок франков, чтобы купить себе штаны, да и то потом он вернул ему частями эти сорок франков. Ни для кого, даже для своих детей, не отступал старый Гардинуа от той традиционной скаредности, которую земля, земля суровая и часто неблагодарная к тем, кто обрабатывает ее, прививает, по — видимому, всем крестьянам. Старик хотел, чтобы, пока он жив, ни один грош из его колоссального состояния не перешел к членам его семьи.
— Они получат мое добро, когда я умру, — часто говорил он.
Исходя из этого, он выдал замуж свою дочь, г-жу Фромон-мать, без всякого приданого, а впоследствии не мог простить зятю, что тот разбогател, не прибегая к его помощи. Одной из странностей этой натуры, столь же тщеславной, сколь и корыстной, было желание видеть, что все в нем нуждаются, что все преклоняются перед его деньгами. Если Фромонам случалось в его присутствии радоваться, что их дела принимают счастливый оборот, его хитрые голубые глазки насмешливо улыбались, и он произносил: «Поживем — увидим», — но таким тоном, что дрожь пробегала по телу. Иногда вечером в Савиньи, когда аллеи парка, голубые черепицы замка, розовые кирпичи конюшен, пруды и озера сверкали, купаясь в золоте чудесного заката, этот странный выскочка, окинув взглядом свое имение, громко заявлял в присутствии детей:
— Единственно, что утешает меня при мысли о смерти, — это что в нашей семье не найдется человека, достаточно богатого, чтобы сохранять за собой это имение, ведь его содержание обходится в пятьдесят тысяч франков в год.
Между тем и в душе старого Гардинуа шевелилась ваповдалая нежность, не чуждая даже самым холодным дедовским сердцам, и он охотно побаловал бы свою внучку. Но Клер, будучи еще совсем ребенком, питала непреодолимую антипатию к черствости и тщеславному эгоизму бывшего крестьянина, и, как всегда бывает, когда любовь не связывает тех, кого разделяет различие воспитания и образования, антипатия эта обострялась по всякому поводу. Когда Клер выходила замуж за Жоржа, старик сказал г-же Фромон:
— Если твоя дочь захочет, она получит от меня царский подарок, только пусть она сама попросит.
Но Клер не захотела просить и ничего не получила. Какая пытка явиться три года спустя, чтобы вымаливать сто тысяч франков, взывая к щедрости, еще недавно так гордо отвергнутой, унижаться, выслушивать бесконечные нравоучения и глупые насмешки, приправленные берийскими шуточками, местными словечками и меткими поговорками, изобретенными ограниченными, но здравыми умами и оскорбляющими своей вульгарностью, как обида со стороны низшего существа!
Бедная Клер! Сейчас в ее лице будут унижены ее муж и отец. Придется признать неудачу Жоржа, согласиться с тем, что он разорил фабрику, которую основал и которой так гордился при жизни отец. Мысль, что ей надо будет защищать тех, кого она любила больше всего на свете, составляла ее силу и вместе с тем слабость.
Клер приехала в Савиньи в одиннадцать часов утра. Она не предупредила о своем посещении, а потому за ней не выслали экипажа, и ей пришлось идти с вокзала пешком.
Стоял морозный день; земля была сухая, твердая. Северный ветер свободно носился по голым полям и по реке, на которую он обрушивался, беспрепятственно проникая сквозь обнаженные деревья и кусты. Под низко нависшим небом виднелся замок; длинная линия низких стен и изгородей отделяла его от окрестных полей. Серые шиферные крыши были унылы, как отражавшееся в них небо, и все это имение, такое красивое летом, сейчас, зимою, было неузнаваемо: ни единого листика на деревьях, ни одного голубя на крышах, сурово и безмолвно вокруг. Казалось, что живого тут только и было, что влажный трепет озер и прудов да жалобный скрип высоких тополей, которые клонились друг к Другу, встряхивая птичьи гнезда, запутавшиеся в ветвях.
Неприветливым и угрюмым предстал перед Клер дом, где прошла ее юность. Чем-то холодным, высокомерным повеяло на нее. Таким вот, вероятно, казался он чужим, прохожим с большой дороги, останавливавшимся у острых пик его железной ограды.
Жестокий лик вещей!..
А впрочем, нет, не такой уж жестокий: ведь всем своим видом этот запертый дом Савиньн, казалось, предупреждал ее: «Иди прочь… Не входи». И если бы Клер послушалась его, она отказалась бы от своего намерения поговорить с дедушкой, вернулась бы в Париж и сохранила свой душевный покой. Но бедняжка не поняла его языка, и вот она уже у входной двери, куда к ней спешит, прыгая по сухим листьям и тяжело дыша, узнавший ее огромный ньюфаундленд.
— Здравствуйте, Франсуаза!.. Где дедушка? — спросила молодая женщина у открывшей ей садовницы, приниженной, лицемерной и трепещущей, как и все слуги в замке, когда они чувствовали на себе глаз хозяина.
Дедушка был в своем рабочем кабинете, — в маленьком павильоне, расположенном в стороне от главного здания. Он целыми днями рылся здесь в ящиках и папках с бумагами, перелистывал толстые книги с зелеными корешками, и все это с той страстью к канцелярщине, которая появилась у деда как следствие его былого невежества и того неотразимого впечатления, какое произвела на него когда-то нотариальная контора в его родном селе.
Он заперся там со сторожем, своего рода деревенским шпионом, доносчиком на жалованье, сообщавшим ему обо всем, что делалось и говорилось в округе.
Это был любимец хозяина. Его звали «Куница», и его приплюснутая, хитрая, кровожадная физиономия как нельзя лучше соответствовала атому прозвищу.
Увидев внучку, бледную и дрожащую под пышными мехами, старик понял, что произошло что-то важное, необычное. Он сделал знак сторожу, и тот исчез, бесшумно скользнув в приоткрытую дверь, — как будто вошел в стену.
— Что с тобой, милочка?.. Ты сама не своя, — обратился к внучке старик, сидя за огромным письменным столом.
Взволнованная, растерянная, почти обезумевшая, Клер действительно, как верно заметил дед, была сама не своя. Быстрая ходьба по холоду, усилие, которое ей пришлось сделать над собой, чтобы прийти сюда, придали ее всегда спокойному и строгому лицу непривычное выражение. Хотя дед держался так, что это не могло вызвать у нее нежности, все же она подошла и поцеловала его, а затем села у камина, где, ярко вспыхивая, весело потрескивали обросшие сухим мохом поленья и еловые шишки, подобранные в аллеях парка. Она даже не дала себе времени стряхнуть иней, осевший на вуалетке, и сразу же заговорила, верная своему решению объяснить причину визита тотчас по приходе, прежде чем успеет поддаться атмосфере страха и почтительности, окружавшей деда и превращавшей его в грозного бога.
Немало мужества потребовалось ей, чтобы не растеряться перед его спокойным, пристальным взглядом, с первых же ее слов засверкавшим злобной радостью, чтобы не запнуться, заметив жесткое выражение его сомкнувшихся в намеренном молчании губ, выражение, свидетельствовавшее о непоколебимом упрямстве и отсутствии какой бы то ни было чувствительности.
Почтительно, но не теряя достоинства, скрывая свое волнение, она единым духом высказала все до конца; чистосердечность рассказа придала ее голосу твердость и уверенность.
Они сидели друг против друга, он — холодный, спокойный, развалившись в кресле и засунув руки в карманы серого фланелевого жилета, она — вся начеку, взвешивая каждое слово, как будто от любого из них могло зависеть ее осуждение или оправдание. Глядя на них, никто не сказал бы, что это дедушка и внучка; скорее — подсудимая и судебный следователь.
В душе старик радовался и торжествовал. Наконец — то они сокрушены, эти гордецы Фромоны Значит, им еще нужен старый Гардинуа! Тщеславие — его преобладающая страсть — проскальзывало помимо воли во всем его поведении. Когда она замолчала, заговорил он, начав, конечно, со всяких: «Я был в этом уверен… Я предсказывал… Я знал, что в конце концов так будет…» Продолжая в том же нудном, оскорбительном тоне, он закончил свою речь заявлением, что, «согласно своим принципам, хорошо известным в семье», он не даст взаймы ни единого гроша.